Дневник 1931-1934 гг. Рассказы (Нин) - страница 187

Разговариваем, и он мало-помалу успокаивается. Речь становится плавней, но разговор незамысловатый и какой-то призрачный. Оттого возникает странное ощущение, будто присутствуешь при процессе рождения мысли, чувства. Можно видеть некую туманность, бесформенную массу, старающуюся обрести форму, усилия ее осторожны, аккуратны, тщательно выверены, чтобы ни в коем случае не исказить свою мысль каким-нибудь небрежно оброненным словом. Он не уверен в точности и понятности. Мысль должна быть выслежена, окружена и заключена в оболочку, словно некий летучий материал.

— Я никогда не мог выразить словами, как я мыслю. С большинством людей вы можете говорить об идеях, но не о путях, по которым они проходят, не о той атмосфере, в которую они погружены, не о той тонкой субстанции, которая ускользает, если пытаешься облечь ее в одежды.

— Но ведь это вовсе не идеи, — сказала я. — Это ощущения, которые невозможно описать, восприятие чувств.

Не могу без волнения слушать, когда он говорит о своих трудностях, об усилиях найти точное слово, о своей чрезмерной чувствительности, впечатлительности, неспособности почувствовать себя удовлетворенным. Все дается болью, все фильтруется раздраженными нервами. Никакой в нем инерции, никакого умирания, никакого равнодушия, а только высшая ступень каждой способности, каждого чувства. Он должен поднять бремя, увидеть восход солнца сквозь мглу, сквозь отвратную мглу. Стены трансцендентальности, о которые он бьется головой. Он не может жить без абсолюта, в мире относительного, в каждодневное; это всегда крайность и это мука существования.

И все-таки я не совсем понимаю чрезмерности его страданий.

— А я чувствую себя совершено свободно среди моих снов, кошмаров, галлюцинаций, — говорю я. — Я рада, что приходится жить в этом мире. Самые страшные, преследующие меня образы, как только я напишу о них, больше меня не пугают.

— А мне и это не дает облегчения, — отвечает Арто. — Я достигаю тех сфер, о которых вы сказали, но нет никакого успокоения. Это все та же пытка. Мне приходится делать сверхчеловеческие усилия, чтобы вырваться, проснуться.

— А зачем просыпаться? — спрашиваю я. — Зачем?

Мой фантастический мир, мои ночные кошмары я предпочитаю реальности. Я люблю дома, рушащиеся в реки.

— Да, я вас понимаю. Вижу, что вы довольны вашим миром. В «Доме инцеста» ощущаешь величайшую погруженность в мысль, замечательную оркестровку письма, силу, напряженность. Переведите для меня куски из «Дома», я не очень-то читаю по-английски.

Мы говорим о наших страхах, вслушиваемся в них. Его страхи — боязнь безумия, невозможности писать, разговаривать, общаться с другими («я лучше всех понял ненадежность языка, его обманчивость и то, как быстро мысль ускользает в глухие закоулки»). Но разве так уж трудно высказать то, что он хочет? Или помехи лежат в нем самом? Почему он думает, что не успеет всего высказать? Да это ведь и не его особенность, эти страхи обуревают каждого писателя, говорю я ему. Каждый писатель борется с зарождающейся, бесформенной массой и очень многим не удается вылепить из нее нечто.