Приходить в себя после этого сна я начала вчера.
Мы обедали с Джун в уютном месте под мягким рассеянным светом, плотно окутавшим нас розовато-лиловым бархатом. Мы сидели без шляп, пили шампанское, заедали его устрицами, говорили на полутонах, на четверть тонах, понятных только нам одним. Она посвящала меня в то, как она не давалась Генри в руки, когда он старался вывести ее на чистую воду. Как иные люди постоянно рвутся к саморазоблачению, стремятся душу свою раскрыть, так она постоянно была уклончивой, изменчивой, протекала меж пальцев. Потом она заговорила об Элеоноре Дузе. Та была великой женщиной. «Д'Аннунцио, — сказала Джун, — был посредственным писакой. Многие его пьесы созданы Дузе, и, не будь ее, они б никогда не появились на свет».
Что она хотела этим сказать? Что Генри — это Д'Аннунцио, а она — Дузе?
— Да, — горько усмехнулась я, — только Дузе давно уже нет в живых, а пьесы Д'Аннунцио живут. И знаменитым стал он, а не Дузе».[14]
Неужели она хочет, чтобы ее знаменитой сделало мое писательство? Чтобы я написала ее портрет так, что портрету кисти Генри Миллера никто не поверит?
Я поэт, и я вглядываюсь в нее. Я поэт, стремящийся написать вещи, которых нельзя было бы написать, не существуй на свете Джун. Но я-то существую тоже, независимо от моих писаний.
Джун сидела, наливаясь шампанским. Я в этом не нуждалась. Она заговорила о действии гашиша. «Да я бываю в таком состоянии и без гашиша. Мне наркотики не нужны, — сказала я, — я все это ношу в себе». Она взглянула на меня с недоверием. Как это так, чтобы мне, художнику, удавалось добиваться состояния прозрения и творческого экстаза, оставляя свое сознание не затронутым? Я поэт и должна чувствовать и видеть. Да только для этого мне наркоз не требуется. Да, я опьянена красотой Джун, но я понимаю, что опьянена.
Понимаю я и то, что в ее историях встречаются явные несоответствия. По беспечности она оставляла множество лазеек для пытливого исследователя, и, сопоставляя одно с другим, я видела, что концы с концами не сходятся. И я могла вынести окончательный приговор, а окончательного приговора она всегда боялась, от него она всегда убегала. Она жила не по правилам, не по планам, и, если кто-то постарался бы привести ее к обычным нормам, — она бы пропала. Такое она, должно быть, видела уже много раз и боялась проговориться. Как у пьяного на языке то, что у трезвого на уме. Не оттого ли ей надо дать мне наркотик, отравить меня, обмануть, запутать?
За обедом мы говорили о духах, об их субстанции, их смесях, их значениях. Как бы мимоходом она сказала: «В субботу, когда мы простились, я купила немного духов для Джин». (Опять эта мужиковатая девка!) А потом добавила, что мои глаза действуют на нее так же, как ее лицо на меня. А я рассказала ей, что ощущаю ее браслет на своей руке, словно она охватила ее своими пальцами и тащит меня в рабство. А ей захотелось накинуть на себя мою накидку. Наконец мы встали и пошли к выходу.