Студеной зимой двадцать четвертого, в ленинские дни, задули первую на заводе домну, возрожденную после гражданской. Первую и единственную. Задули ее на три месяца раньше срока, чтобы, как писала московская газета, «русская революция удержалась против злодейского насилия капитала». Он, мальчишка, уже чувствовал себя рабочим, подмастерьем отца, неуклюжего от своей щедрой силищи, без удержу прущей из него. Шутя его окликали: «Эй, Авдей, подменил бы лошадей!» А лошадь в ту пору даже на металлургическом заводе была основным транспортным механизмом.
Это твой внук, Авдей Бадейкин, нынче мастер доменной печи. Твой! Люди дивовались на твои плечи и руки, а ты понял, что стоишь у начала всего: гвоздь — металл, плуг — металл и паровоз — металл. Ты и мне, сыну, это внушал, только не говорил о пушках, о снарядах, в голову не приходило или не успел, потому что рано погиб у своей первой печи. Техника безопасности тогда, конечно, была другая...
Скоро количество домен утроилось, и завод начал разрастаться. Да война! Меня, правда, на фронт не взяли, сказали, что горновой и так на линии огня. А где же, если тысячи градусов хозяйничали в печке каждый день и вырывались на волю вместе с чугуном в рыжих брызгах, как в гриве? Если верить одному газетчику, тоже из Москвы, я привык и не ощущал этого ежедневного жара, как будто сама судьба одела в непрошибаемую кожу, забывшую о нежности. Кожа была обыкновенная, и, бывало, ощущал это, признаться, да забывал, потому что дни размерялись не по рассветам и закатам, не по знакам природы, тихо живущей рядом, а по сменам, которые проводили не то что не ложась, а часто — не присев. Военный ритм был важнее сна и еды.
Как зеркало, завод отображал войну.
Здесь я увидел маленькую женщину, забравшую в свои руки жирные рычаги паровоза, за которые раньше держался ее муж. Здесь увидел одного Витьку, тонкого и ломкого подростка, утонувшего для солидности в отцовском картузе, и другого, не крепче, тоже Витьку, с гаечными ключами на плече, ключи — длиннее рук. И с чинариком в зубах — разумеется, для той же солидности. Отцы ушли воевать, а благодаря этим Витькам, этим гаврикам, не остановилась компрессорная, и воздуходувки день и ночь гнали в домны свой горячий ветер.
А меня — у лётки, в этом месте, покрытом замысловатой паутиной раскаленных желобов, — не могли заменить ни своя жена, ни какая-нибудь другая женщина. Я стал незаменимым, да. В тридцать с гаком. Потешно ввертывать это слово, но не в слове дело. А в том, чтобы день и ночь пышущий чугун хлестал из пробитой лётки и растекался по литейному двору, а горновые безотказно отделяли металл от жгучих шлаков, пытавшихся осквернить его чистоту. А потом, пока печь снова загружалась рудой, из которой выплавлялся чугун, в эти обычные и великие паузы, горновые успевали очистить желоба от нагара — скрапа — и, как детскую площадку, засеять желтым песком. Так было. Час за часом. Всю мою жизнь...