— Расскажи, как вы живете дома.
— Да нечего, вроде, рассказывать. Просто живем, и все.
— Счастливые.
— Ох, не знаю. Ты притворяешься, или каникулы действительно были ужасные?
— Сущий ад, ад и страдание.
Морис разжал кулак, чтобы захватить пригоршню волос.
— Ай, больно! — вскричал Дарем, подыгрывая Морису.
— А что твои сестры говорят о Святом Причастии?
— Одна замужем за священни… Больно же!
— Сущий ад, да?
— Холл, вот уж не думал, что ты такой дурак. — Дарем крепко держал Мориса за руку. — А другая помолвлена с Арчибальдом Лондоном, эсквайром… Ай! У-у! Пусти, я ухожу!
Он лежал на полу, у Мориса между ног.
— Так чего ж не уходишь?
— Потому что не могу.
То был первый раз, когда Морис осмелился повозиться с Даремом. Религия и родня отошли на второй план, пока он заворачивал его в рулон из каминного коврика и пытался надеть на голову ведро для бумаг. Услышав шум, к ним поднялся Фетерстонхоу и помог Морису.
После этого дня прошло еще немало дней, а они только и делали, что боролись, причем Дарем раз от разу становился таким же дурашливым, как сам Морис. Где бы они ни встречались, а встречались они повсюду, тут же принимались бодаться, боксировать и втягивать в свои забавы приятелей. Наконец Дарем утомился. Его, как более слабого, частенько бивали; в комнате у него переломали все стулья. Морис сразу почувствовал перемену. Жеребячество прошло, но за это время они стали открытыми в проявлении дружбы: гуляли, держась за руки или обнявшись за плечи. Если сидели, то всегда в одном положении: Морис в кресле, а Дарем у его ног, прислонясь к нему. Среди их приятелей это не вызывало никаких кривотолков. Морис, бывало, ерошил волосы Дарема.
Все больше нового попадало в сферу их общения. В тот великопостный триместр Морису предстояло сдать выпускной экзамен по теологии. С его стороны такой выбор не был полностью лицемерным. Он верил, что верует, и испытывал настоящую боль, когда подвергалось критике что-то привычное, — ту боль, что меж представителей среднего класса рядится под Веру. Но, бездеятельная, то была не Вера. Она не давала ему поддержки, не расширяла кругозор. Она даже не давала о себе знать, пока ее не ставили под вопрос, и тогда она ныла, словно ненужный нерв. У каждого в его семье был такой нерв, его рассматривали как нечто божественное, хотя и библия, и молитвенник, и таинства, и христианская мораль были для них мертвы. «Как они могут?» — восклицали в тех случаях, когда кто-то посягал на святыню, и записывались в Общества Защиты Веры. Ко времени своей смерти отец Мориса стал уже столпом Церкви и Общества, и Морису, при сходных обстоятельствах, предстояло так же очерстветь.