И Зоя, тайком от Гарусова, поступила в вечернюю школу для взрослых, чтобы расти и потихоньку дорасти куда надо. Сначала дело пошло ничего, только геометрия ей трудно давалась.
- Опускаю я, значит, перпендикуляр на гипотенузу...- рассказывала она Марфе Даниловне.
- Опускай, дева, опускай. Ученье - свет, неученье - тьма, так люди раньше-то говорили, а в наше время: грызи гранит науки. Я тоже грызла, когда молодая была, до сих пор помню: а плюс бе.
- ...опускаю перпендикуляр, а дальше что делать - не знаю. Угол один острый задан, а откуда другой-то взять?
- А ты потрудись, дева, возьми книжку да и почитай. Тоже, поди, по-русски написано, не по-китайски.
Вскоре Зоя разочаровалась в своей учебе. Сколько ни трудилась она над треугольниками, не видно было, чтобы это приближало ее к Гарусову. Напротив, он удалялся, и все непонятнее становилась его присохшая к губам внутренняя улыбка. По ночам он разговаривал, не понять, о чем - вороны какие-то. С Зоей и Ниночкой был ласков, но отстранен. Придя с работы, равнодушно обедал и садился читать книги по специальности. Зоя иногда через плечо туда заглядывала: теперь, когда она кое-чему выучилась, не поймет ли она, о чем читает Гарусов? Нет, не понимала. А главное, Зоя чувствовала: пока она с треугольниками, Гарусов тоже не дремлет, еще что-то выучивает и уходит все дальше. Она - за ним, он - от нее, и не догнать...
11
Гарусов снова стал уходить по вечерам.
- Ты поздно? - спрашивала Зоя.
- Как придется.
"Опять, видно, началось,- думала Зоя,- что за судьба моя несчастная! А может, и нет. Если бы к женщине - переоделся бы". А Гарусов просто ходил по городу, смотрел на вечера и закаты, общался с домами. Так, как бродил в прошлом году,- но и не так. С ним были Валины письма - читаные-перечитаные, дорогие. Иногда она молчала по нескольку недель, он изводился в тревоге, и вдруг - письмо, а в ном - стихи Блока:
Валентина, .шозда, мечтанье,
Как поют твои соловьи!
Он бормотал эти стихи ночью, во сне. Он по сто раз твердил их, бродя по городу. Жалость по-прежнему владела им, но другая, не общая, всесветная, а живая, отдельная жалость. Он жалел Валю, жалел Зою с Ниночкой, любил Валю и знал, что Зое с Ниночкой уже нельзя помочь. Если Валя его позовет, он пойдет, не сможет не пойти, как не может брошенный камень не упасть на землю.
Так оно и вышло. Однажды он получил письмо, в котором Валя прямо писала, что скучает, хочет его видеть и просит приехать.
Гарусов из кожи вылез, достал командировку в Ленинград, в какое-то странное учреждение с немыслимо сложным названием, где ему решительно нечего было делать. Как полоумный, не умывшись с дороги, не отметив документов, он ринулся на вокзал, дождался поезда и полетел в Любань. Он летел, но поезд шел медленно, ужасно долго стоял на каждой станции. Гарусов метался из вагона на площадку и обратно. Наконец-то Любань. Гарусов вышел. Он шел от станции и мысленно целовал улицы, по которым шел, каждую табличку с названием улицы (Валя написла ему подробно, как пройти). Вдоль заборов тянулись деревянные мостки, люди с ведрами шли от колонок, ветви боярышника с сизо-красными морозными ягодами были необыкновенно красивы, к его подошве прилип осенний лист и шел с ним до самого Валиного дома. Дом небольшой, дверь зеленая. Гарусов позвонил. Отворила ему сама Валя, ахнула, вытерла руки о передник, вышла в сени, зашептала: "Сумасшедший, кто ж так делает, не предупредил, муж дома, завтра приходи в то же время, он идет в карты играть, понял?" Гарусов не понял и прилип к ее губам. Она его оттолкнула, повернула за плечи, сказала: "Иди". Он опять прошел теми же улицами до станции, уже стемнело, боярышник стал угрожающим, в электричке шумели пьяные. В городе он еле нашел гостиницу, где остановился,- нашел по квитанции, но где и когда платил за номер - не помнил. В вестибюле гостиницы так громко тикали часы, что он не спал всю ночь.