В то время, слыша отцовские разговоры за столом, я не вникал в них совершенно, но имя Марата отложилось в памяти.
Вот почему и теперь это необычное имя не давало мне покоя.
Однако, чтобы правильно было понято как предшествующее, так и последующее в этой повести, именно теперь пора сказать несколько слов о моем происхождении и о людях, которым я обязан жизнью.
Я родился и провел детские годы, как уже мог догадаться читатель, на родине Монтескье и Монтеня, в солнечном Бордо. Семья моя была очень состоятельной: отец, крупный арматор, вел торговые операции с иностранными государствами, имел солидный вклад в банке и один из лучших в городе домов. Это был человек с твердыми жизненными принципами, не злой, но и не безвольный, умевший подчинять себе других и всегда знавший, чего хочет. Я любил его, хотя и не во всем понимал. Зато мы с матерью глубоко понимали друг друга. От нее, пожалуй, я и унаследовал свою духовную организацию. С детских лет я оставался восторженным мечтателем, полным какой-то неосознанной любви к людям. Мне всегда хотелось чем-то помочь другим, как-то облегчить их горести и тяготы. Вероятно, именно поэтому я и избрал медицину делом своей жизни.
Мне могут возразить, что суждение это выглядит парадоксом: как же примирить повышенную впечатлительность с кровавыми операциями и какое отношение мечтательность имеет к рассечению трупов? Разве не должен медик, напротив, быть трезвым, расчетливым и холодным? Все это, конечно, так, и, уж если признаваться сразу, скажу, предвосхищая события, что на первых порах, едва приступив к практической медицине, я разочаровался в ней и даже ее возненавидел. И все же стал врачом, и, как считают многие, врачом неплохим, причем в первую очередь врачом-хирургом. Таков парадокс. Но разве не из парадоксов соткана вся наша жизнь? Просто любовь к людям оказалась во мне сильнее отвращения к крови. Так ведь случается иногда…
Мое домашнее воспитание было изысканным и не уступало дворянскому. У меня, как и у младшего брата Ива, имелись опытные наставники. Нас учили рисовать, петь и играть на клавесине. Я превосходно знал греческий и латынь, читал в оригиналах Плутарха и Тацита, учил наизусть стихи Овидия, Вергилия и Лукреция и чувствовал себя на короткой ноге с великими героями античности, понимая их не хуже, чем героев нашего национального эпоса. Вслед за французской литературой я обратился к иностранной, и вскоре Чосер и Шекспир стали для меня настольными книгами в равной степени, как творения Данте и Петрарки.
А в четырнадцать лет я познакомился с просветительной философией.