Генрих фон Золинген не принимал участия в схватке, хотя и стоял с обнаженным мечом. У него по-прежнему болела голова, словно тысяча молотов била по ней, как по наковальне, а в глазах все двоилось. Ему казалось, что его вот-вот вырвет, – это с ним постоянно случалось в течение всего дня. Он не мог вспомнить, когда ел в последний раз, и сомневался, сможет ли вообще когда-нибудь есть. Когда все выжидательно повернулись к нему, предоставляя нанести своим врагам смертельные удары, он посмотрел на плавающие вокруг два десятка лиц, на извивающиеся на земле змееобразные тела, и не нашел в себе сил поднять меч. Он закрыл глаза, пытаясь обрести равновесие, – и пошатнулся. Ему показалось, будто где-то вдалеке четырежды ударил колокол, а потом послышались радостные крики.
– Который час? – Распухший язык едва ворочался во рту.
– Четыре склянки, – ответил кто-то. – Караваны готовятся отплыть с отливом.
Караван. Корабль архиепископа. Генрих знал, что ему необходимо там оказаться. Он сделал один шаг в сторону гавани и остановился. Кто-то о чем-то его спросил. Перед ним возникло два лоснящихся жирных лица.
– Какой конец ты им предназначил? – улыбнулся ему мальтиец Грегор. – Тебе выбирать.
Да, конечно, противники. Он снова сумел обезопасить своего господина. Этого пса подвесили на виселице, а он все равно остался жить, чтобы досаждать им. Возмутительно, что ему удалось избежать справедливого наказания! Его следовало бы вернуть в объятия железной клетки – это послужит уроком для всех… для всех псов.
Но у Генриха не было времени. Четыре склянки. Шум в гавани становится все сильнее. Корабли отплывают.
– Повесьте их, – пробормотал он, а потом повторил уже более внятно: – Повесьте их, как собак.
Баварец смотрел, как двух обеспамятевших людей ставят под перекладиной. Руки им связали, на шею накинули петли. Четверо взялись за веревку великана, трое – за веревку француза. Обоих подтянули так, что они могли касаться земли, только встав на цыпочки. Грегор дал своим людям знак, веревку подтянули еще сильнее. Жан и Хакон были подняты над землей.
При виде извивающихся и раскачивающихся тел Генриха снова замутило. Его вырвало, во рту стало горько от желчи. Он понял, что сможет продержаться на ногах очень недолго.
Четыре склянки. Гавань. Генрих фон Золинген повернулся и зашагал прочь.
Грегор проводил его взглядом и громко крикнул:
– Прощай, Ген, старый товарищ! Рад был оказать услугу. Увидимся… – и, повернувшись к своим людям, тихо добавил: – в аду.
Дергаясь в воздухе, испытывая нестерпимую боль во всем теле и не теряя сознания, Жан умирал – и, умирая, видел, как враг уходит: уходит медленно, переставляя ноги одну за другой, словно каждое движение требует от него отдельного усилия. Голову Жана срывали с плеч. Он представил себе, как его шея вытягивается, растет, становясь идеальной мишенью для удара меча. Его кишки забурчали и опорожнились. Он больше не контролировал себя. Не осталось ничего, что принадлежало бы ему. Все его тело опустошалось, выливая его жизнь на мостовую переулка. И вдруг, где-то в далеком ином мире, по другую сторону агонии, появились два глаза – громадные черные озера. И он поплыл прямо к ним. Кто-то отворил за ними дверь, затопив их бесконечно ярким сиянием, в котором, однако, остались крошечные островки темноты. Извивающиеся спирали увеличились, и из них составились два тела: Лизетта и Ариэль. Они улыбались и махали ему руками, призывая туда, где не будет больше страданий. Боль начала отступать, когда человек, которого Жан уже не мог вспомнить, сделал мучительно трудный шаг за угол и начал скрываться за ним. А сам Жан в это мгновение набрал скорость и теперь уже стремительно несся к свету.