Время стояло сложное, а анкета моя имела изъян: отец находился очень и очень далеко от дома. И в один прекрасный день молодой очеркист остался за штатом. Кроме как писать я ничего не умел и сел за книгу. Какую, о чем? Все, что было тогда за душой – четыре года войны в зенитных частях, охранявших Москву. Я и задался целью поведать миру все, как было, ничего не присочиняя, не приукрашивая, служба как служба, жизнь как жизнь, люди как люди. Знакомств я не имел, снес рукопись в Союз писателей, а там меня отправили в комиссию по работе с молодыми. Повесть «Вторая рота», как я сейчас понимаю, получилась не бог весть какая. Но без вранья. Правдивость всегда трогательна, и рукопись направили в журнал «Знамя» с рекомендацией чрезвычайно авторитетного тогда писателя Петра Андреевича Павленко.
Напомню: шел год пятидесятый. Кто-то из редакционных служащих, тертый калач, объявил, что повесть моя «об идиотизме окопной жизни». Тогда важнее всего было изыскать формулировку. Не знаю, согласились ли с ним в душе остальные служащие, но формулировочки заставляли умолкать хоть кого. Дальше все мне помнится как во сне. Со всех сторон принялись меня теснить. Подвернулся случай, когда любой получал возможность себя показать и навести критику. Временами мне хотелось все бросить и уйти куда глаза глядят. Но служил там добрый человек, Василий Васильевич Катинов, который шептал мне: «Терпите, делайте, что велят, вы – мальчишка, вы – никто, надо напечататься, а потом, бог даст, встанете на ноги». Я диву давался запасам своего терпения. Сначала обижался, краснел и холодел, переписывал, стараясь сохранить достоинство. Но меня доконали. И я перестал рыпаться, сделался безразличным и сам набивался: «Какие еще будут указания?» В редакции считали, что на меня положительно влияют, что я перевоспитываюсь, а я, видя, что разумная грань пройдена, валял дурака с сухими глазами. Подсчитали персонажей повести, с проницательностью товароведов поделили их на положительных и отрицательных, соотношение признали не характерным и велели скольких-то отрицательных переделать в положительных. Настаивали на обязательности развернутой сцены политзанятий. Любовную линию было велено свести к минимуму – «не тем жил народ». Как я понимал, все указчики служили в моей роте, были, как я, начальниками станции и парторгами, все знали доподлинно, а я эти четыре года обретался неведомо где и живых зенитчиков в глаза не видел.
Повесть напечатали в пятьдесят первом. В журнале, а потом отдельной книгой. С той поры я ее в руки не брал и ни одному знакомому, даже дочерям, не давал читать.