— В горестный час ты возвратился ко мне, бедный мой мальчик! — воскликнула она. — Ибо жизненный путь твоей матери уходит все дальше во мглу, и теперь ее ожидает смерть. Сын мой, сын мой, я носила тебя на руках, когда сама шаталась от слабости, и кормила тебя той пищей, в которой сама нуждалась, ибо умирала от голода. И все же в течение всей твоей жизни я была для тебя плохой матерью, а теперь я не оставлю тебе никакого иного наследства, кроме стыда и горя. Ты будешь бродить по свету и найдешь, что всюду сердца людей закрыты для тебя, любовь их обернулась злобой — и все это из-за меня. Дитя мое, дитя мое, сколько жестоких ударов падет на твою бедную голову, и я одна буду тому виною!
Она спрятала свое лицо на плече Илбрагима, и ее длинные черные волосы с траурными серыми полосами пепла закрыли его, точно покровом. В долгом замирающем стоне выразила она свою душевную боль, и он не мог не возбудить сочувствия во многих присутствующих, которые, впрочем, почли это доброе чувство за грех. В женской половине собрания слышны были всхлипывания, и каждый мужчина, у которого были дети, вытирал себе украдкой глаза. Товий Пирсон был глубоко встревожен и взволнован, но какое-то чувство, похожее на сознание вины, связывало его, почему он и не мог выйти вперед и объявить себя покровителем ребенка. Но, впрочем, Дороти не спускала глаз со своего супруга. Она не ощущала того воздействия, которое он начинал на себе испытывать, почему, подойдя к женщине из квакерской секты, она громко обратилась к ней перед лицом всех собравшихся.
— Чужестранка, доверь этого мальчика мне, и я буду ему матерью, — сказала она ей, взяв за руку Илбрагима. — Само провидение явно избрало моего мужа, чтобы он стал его покровителем. Ребенок этот теперь уже много дней ест за нашим столом и спит под нашей крышей, и в сердцах наших зародилась большая любовь к нему. Оставь это милое дитя с нами и будь спокойна за его благополучие.
Женщина из квакерской секты встала с колен, но еще теснее прижала мальчика к себе, пристально глядя в лицо Дороти. Это ласковое, хотя несколько грустное лицо и опрятная внешность пожилой колонистки удивительно гармонировали друг с другом, вызывая в памяти какие-то знакомые строки об уюте домашнего очага. Весь ее облик сразу говорил о том, что она совершенно безгрешна, насколько это доступно смертному, как перед богом, так и перед людьми. Что же касается одержимой, то было совершенно ясно, что она в своем одеянии из мешковины, подпоясанном веревкой в узлах, преступила все законы как настоящей, так и будущей жизни, заботясь только о небесной. Обе эти женщины, в то время как они с двух сторон держали Илбрагима за руки, являли собою как бы живую аллегорию: с одной стороны разумное благочестие, а с другой — безудержный фанатизм, борющиеся за власть над юной душой.