— Глупости болтаешь! — резко прервала его Ванда. — Говоришь: «взяв власть», «мы»… Мы — только эмиграция и лишь сплачиваем поляков в Советском Союзе… А с вами, пан Анджей, когда-нибудь наверняка встретимся. Наверняка.
Рашеньский не забыл этот разговор, но вспоминал о нем неохотно. В своих записях он отметил: «Мое отношение к ним честолюбивое и противоречивое. Соглашаюсь с ними и не могу их одобрить. Хотя бы были откровенны и говорили прямо! Но каждое выражение, даже Василевской, требует разъяснения и дополнения. Говорят: «независимость» — и знают, что это не совсем независимость. Говорят: «демократия» — и понимают, что трудно было бы нам выработать совместное определение этого понятия. А если я ошибаюсь? Возможно, они правы, а я придерживаюсь слишком традиционных категорий мышления, чтобы с этим согласиться?»
Первым человеком, которому Рашеньский подробно и без оговорок рассказал о своих тюремных переживаниях и разговоре с коммунистами, была Ева Кашельская. Вскоре после его приезда она пришла в редакцию «Ведомостей» и принесла текст, который положили в архив, хотя даже главный редактор признал, что написано талантливо и увлеченно.
— Рекомендую издать после войны. Вам нужно писать воспоминания, — посоветовал Рашеньский.
Написанное Евой касалось работы посольства, с описанием интриг и сплетен, и все это преследовало цель, которую Рашеньский понял только после установления ее отношения к Радвану. Героем ее репортажа или, скорее, беллетризованной повести был молодой порядочный человек, опутанный сетью интриг, несправедливо обвиненный.
— У тебя талант, — сказал он ей много дней спустя.
— Женщина, когда любит, готова выйти даже на боксерский ринг.
Его это огорчило. Подумал, что ни он, ни она уже не отважатся на любовь, будто исчерпали все выделенные им запасы и возможности. Сначала встречались в небольшом ресторанчике втроем: Кашельскую все время сопровождал полковник Кетлич. Любил Рашеньский эти встречи. С тех пор как не стало в Лондоне Вензляка, только с ними он и мог разговаривать откровенно. Больше был откровенен с Евой, чем с Кетличем, о чем прямо заявил старому полковнику:
— Тот, кто не был в России, не способен понять нашу душевную раздвоенность, наше двойственное отношение к этой стране. Дружба, гнев, отчуждение, понимание тесной привязанности, неразделимой исторической связи, против которой постоянно возникает протест, — вот те удивительные и противоречивые чувства, овладевавшие поляком «оттуда», когда думаешь о России.
Кетлич кивал, смотрел на пани Еву, но было не ясно, понимал ли. К большинству вопросов о войне он относился скептически, не был способен смотреть широко, строить смелые планы, как это делал Вензляк.