Былое и думы (Часть 5, продолжение) (Герцен) - страница 24

На это письмо она отвечала криком ужаса; мысль разлуки со мной ей никогда не представлялась. "Что ты!.. Что ты!.. Я - и разлучиться с тобой, - как будто это возможно! Нет, нет, я хочу к тебе, к тебе сейчас - и буду укладываться, и через несколько дней я с детьми в Париже".

В день выезда из Цюриха она еще писала: "Точно после бурного кораблекрушения я возвращаюсь к тебе, (481) в мою отчизну, с полной верой, с полной любовью. Если б состояние твоей души похоже было на то, в котором я нахожусь! Я счастливее, чем когда-нибудь. Люблю я тебя все так же, но твою любовь я узнала больше, и все счеты с жизнью сведены, - я не жду ничего, не желаю ничего. Недоразумения! - я благодарна им, они объяснили мне многое, а сами они пройдут и рассеются, как тучи".

Встреча наша в Париже была не радостна, но проникнута чувством искреннего и глубокого сознанья, что буря не вырвала далеко пустившего свои корни дерева, что нас разъединить нелегко.

В длинных разговорах того времени одна вещь удивила меня, и я ее исследовал несколько раз и всякий раз убеждался, что я .прав. Вместе с оставшейся горячей симпатией к Гервегу Natalie словно свободнее вздохнула, вышедши из крута какого-то черного волшебства; она боялась его, она чувствовала, что в его душе есть темные силы, ее пугал его бесконечный эгоизм, и она искала во мне оплота и защиту.

Ничего не зная о мой переписке с Natalie, Гервег понял что-то недоброе в моих письмах. Я действительно, помимо другого, был очень недоволен им. Эмма рвалась, плакала, старалась ему угодить, доставала деньги, - он или не отвечал на ее письма, или писал колкости и требовал еще и еще денег. Письма его ко мне, сохранившиеся! у меня, скорее похожи на письма встревоженного любовника, чем на дружескую переписку. Он со слезами упрекает меня в холодности; он умоляет не покидать его; он не может жить без меня, без прежнего полного, безоблачного сочувствия; он проклинает недоразумения и вмешательство "безумной женщины" (то есть Эммы); он жаждет начать новую жизнь, - жизнь вдали, жизнь с нами - и снова называет меня отцом, братом, близнецом.

На все это я писал ему на разные лады: "Подумай, можешь ли ты начать новую жизнь, можешь ли стряхнуть с себя... порчу, растленную цивилизацию", - и раза два напомнил Алеко, которому старый цыган говорит:. "0ставь нас, гордый человек, ты для одного себя хочешь свободы!"

Он отвечал на это упреками и слезами, но не проговорился. Его письма 1850 и первые разговоры в Ницце служат страшным обличительным документом... чего? Об(482)мана, коварства, лжи?" Нет; да это было бы и не ново, - а той слабодушной двойственности, в которой я много раз обвинял западного человека. Перебирая часто все подробности печальной драмы нашей, я всегда останавливался с изумлением, как" этот человек ни разу, ни одним словом, ни одним прямым движением души не обличил себя. Каким образом, чувствуя невозможность быть со мною откровенным, он старался дальше и дальше входить в близость со мной, касался в разговоре тех заповедных сторон души, которых без святотатства касается только полная и взаимная откровенность?