Черная башня (Байяр) - страница 7

На пороге Барду. Голова набок, говорит хриплым сдавленным голосом.

— Тысяча извинений, месье.

Это самое поразительное из всего сделанного им до сих пор. Он стоит. В первый раз на моей памяти… а может, и в последний. Согбенное тело описывает в воздухе медленные круги. Еще секунда — и он рухнет.

— Хлеба, — выдыхает он, хватаясь за косяк. — Если вы…

Хочу кое-что прояснить. В тот момент у меня нет и мысли о благотворительности, все, что я чувствую, — это ледяной ужас. Я не хочу, чтобы он умер у нас на паркете. Потому что даже если я ухитрюсь вынести тело, мать его учует, унюхает ушами, и тогда длинный список моих прегрешений пополнится еще одним пунктом, а этот список — не лист бумаги, нет, это что-то бесконечное, растущее, скручивающееся в кольца, будто розовый язык великого змея: вот он ужалил меня в щеку, и я со всех ног бросаюсь в кладовку Шарлотты…

Он не должен умереть у нас на полу. Он не должен умереть у нас на полу.

Хлеба не находится, но есть что-то… что-то напоминающее хлеб… Миндальный торт! Слегка черствый, пожалуй. Отлично.

И вот я уже бегу назад с засохшей сладостью в руках, с нарисованной на лице тонкой улыбкой, а там, в коридоре…

Никого.

Однако за спиной я слышу, как кто-то прокашливается. Это Барду. Непостижимым образом он перенесся в столовую. Стоит, прислонившись к буфету.

— Вот у меня…

Слова в моем горле умирают, когда он выхватывает торт и проглатывает его в два приема.

— Ух, — произносит он, отбрасывая бумагу от торта. — Ну и дрянь.

После чего он опускается как раз на канапе, где я дремал перед его приходом (то самое, на котором никому не полагается сидеть).

И вновь слова — упреки обеспокоенного буржуа — застревают у меня в горле, потому что я начинаю замечать перемену в голосе Барду: кажется, что с каждой секундой он становится все моложе.

И это пустяки по сравнению с метаморфозами в облике Барду. Он словно разваливается на глазах. Грязные бинты сползают с пустого рукава, единственная рука шарит в провале груди, еще пара секунд — и из того самого места, откуда только что торчала культя, чудесным образом выпрастывается вторая рука.

«Как гидра, — думаю я, в полном изумлении не сводя с него глаз. — Отращивает новые конечности».

— Послушайте, мой добрый друг, я не знаю, что все это значит…

Он не обращает внимания, он занят тем, что проводит руками по лицу — и снимает маску Барду.

Стоит ли на этом останавливаться? Отчего бы, подобно птице, линяющей за одну-единственную ослепительную секунду, не стащить с головы заодно и седые лохмы?

И вот он стоит, дерзкий птенец. Волосы: влажная каштановая грива. Рот: исказившийся в гримасе. Над чувственным ртом — серо-голубые глаза. И — черта, вселяющая наибольшее беспокойство, — бледный шрам на верхней губе.