И тут Шовкет назвала себя неприличным словом, вошла в дом и захлопнула дверь.
Чириканье воробьев заглушало все на свете.
Отведя глаза от двери Шовкет, я поднял голову и снова посмотрел на стайку голодных воробьев.
Воробьи с той же жадностью, поспешно клевали крохотные почки.
В то весеннее утро мне было жаль крошечные почки, но мне было жаль и исхудавших, съежившихся воробьев, в то весеннее утро мне было жаль и Шовкет.
Я опять посмотрел на дверь Шовкет.
Мне казалось, что эта дверь больше никогда не откроется, Шовкет никогда больше не будет сидеть на деревянной скамье, никогда не будет смеяться.
Мне стало нестерпимо грустно.
XXV
Где твои черные кудрявые волосы, Джафаргулу?..
Последнее время я часто думаю: если бы Джафаргулу не стал таксистом, а стал бы пишущим человеком, как я, что бы он написал о нашей махалле? Как изобразил бы дни войны, то сиротство нашей махалли, ту печаль, пропитавшую, казалось, самые стены нашей махалли, даже тротуары, даже мощенную булыжником улицу?
Но какой в этом смысл?
Мне интересно вернуться в махаллю именно по воспоминаниям шофера такси Джафаргулу, именно с видением, с памятью шофера такси Джафаргулу, а не писателя Джафаргулу.
XX
Я до сих пор помню, как плакало тутовое дерево, и даже теперь мне порой кажется, что звук разрываемой газеты - это плач газеты, а звук разбившегося вдребезги зеркала это - плач зеркала.
В тот зимний день взошло такое солнце, оно так улыбалось, как будто в мире не было никакой войны, смерти, как будто шесть сыновей тети Ханум, все парни, все мужчины нашей округи, мой отец были не на войне, а, как обычно, у себя дома, как будто в мире никто не был голоден и никто не дрожал от зимней стужи. У черных дел мира сего есть свои законы, и один из этих законов состоит в том, что во время войны словно становится холоднее: если во время войны термометр показывает минус два, то это не то же, что минус два в мирное время; минус два военных дней все равно что минус двадцать мирных дней: холодно, холодно.
В тот солнечный, но холодный зимний день первым услыхал плач тутового дерева Джафаргулу; он побежал в конец нашего тупика и увидел, что Ибадулла большой пилой спиливает дерево под корень.
Сбежавшись, мы наблюдали, как Ибадулла пилит дерево, и каждый раз, когда Ибадулла проводил пилой с крупными зубьями по стволу тута, мне казалось, что звук, который мы слышим, это не звук пилы, а плач тутового дерева, и я, глядя на налитые кровью глаза Ибадуллы, сосредоточившего все внимание на большой пиле с крупными зубьями, думал, как хорошо, что я не сын Ибадуллы, как хорошо, что Ибадулла не мой брат, и как хорошо, что на свете есть Белый Верблюд и что Белый Верблюд неожиданно придет однажды ночью и ляжет у дверей того дома в Арменикенде, где живет Ибадулла.