— Эй, солдатик, эй, ну, подымайся, черт… И тяжелый же!
Его приподняли и куда-то переложили. Отто ощущал такую легкость, будто его тело по мановению волшебной палочки само поднялось в воздух и перенеслось на нужное место. Ему было хорошо и спокойно. Покой, покой… И мамины руки. Или? Нет… Это Хельга! Хельга, Хельга… Так нежно прикасаться может только она. Прекрасная волшебная фея…
— Э, да у тебя жар, служивый. Ну, и околевший ты. Ажно заиндевел. Шутка ли — валяться мокрому до нитки, от шинели до порток. А ну, скидавай свои шмотки фашистские… Вот горе-то, только лопочет что-то на своем басурманском. Чисто ребенок… И совсем ведь вьюноша, лицо-то от силы брил пару раз, а морщины, и седина на висках. Тоже, вишь, несладко пришлось… Тоже, вишь, нахлебался войны от пуза… Ишь, как антихрист ваш, Гитлер проклятый, шлет на войну совсем мальчонок, и нет на него напасти, будь он трижды проклят. Ох, горе, горе! Глядишь, и Василикэ моему там Господь поможет. Где там мой кровинушка? Спаси его и сохрани, спаси его и сохрани… Ох, горе, горе… Ах, напасть-то какая, давай, сымай все, сымай. Самогонкой растереть — вот так, вот так, и под тулуп. Все грейся, сейчас дров подкину. Оно возле печурки-то жарче, быстро оклемаешься…
Отто слышал чужую, непонятную речь, и ему чудилось, будто добрая прекрасная фея, удивительно похожая на Хельгу, поет ему колыбельную, убаюкивает его, нагоняя сладкий сон. Потом женские руки стали умело и уверенно, как маленького, его раздевать. Он был послушен и нем. «Хельга, Хельга…» — единственное, что он повторял, как заклинание, как молитву. Он ощутил на своем теле теплые женские ладони. От них шел жар как будто к нему прикладывали два раскаленных утюга. Они двигались по рукам и туловищу Хагена, по его ногам, и оставляли за собой обжигающе горячие следы, словно следы ожогов. Потом его накрыло что-то горячее и косматое, а жар ожогов от утюгов остался. Он нарастал и вдруг проснулась боль. Раскаленными стальными иглами она пронзала его ноги и руки. Больнее всего кололо в пальцах ног. Боль становилась невыносимой, и крупная дрожь озноба принялась колотить его.
— Ишь, как лихорадит страдальца. Бедненький, потерпи, потерпи. Вишь, как застудил ноги-то. Могло ить и отморозить конечности. А так, значит, будут твои конечности еще работать.
Отто твердил и твердил имя Хельги, силой этого имени пытаясь унять сотрясавшую его дрожь. Перед ним расплывчато проступило пространство тесной, погруженной в полумрак комнатки, освещаемой лишь отсветом пламени, вырывавшегося из приоткрытой заслонки маленькой чугунной печурки. Кто-то живой, совершенно неразличимый в контурах бесформенной массы, находился рядом. Из этого бесформенного протягивалось толстое черное щупальце, на конце которого неожиданно оказывалась женская рука. Шершавая, натруженная на внутренней стороне ладони, с застрявшей под ногтями грязью, она все равно сохраняла женственную белизну и припухлость в строении кисти и пальцев. «Я сплю, я сплю», — в полубреду думал Отто и снова начинал звать Хельгу.