— Что мне сокровища и самоцветы, — воскликнул маршал, — коль имею я честь принимать в доме моем ваше королевское величество! Vivat Joannes Casimirus rex!
Дворецкий подал другую чашу.
— Vivat! Vivat! Vivat! — неутомимо, неумолчно гремели клики.
Звон стекла мешался с кликами. Одни только епископы не последовали примеру маршала, — им запрещал это духовный сан.
Папский нунций, который не знал обычая бить об голову стекло, наклонился к сидевшему рядом познанскому епископу и сказал:
— Господи! Я просто поражен! Ваша казна пуста, а за одну такую чашу можно выставить и прокормить два хороших полка!
— У нас всегда так, — покачал головой познанский епископ, — коль развеселятся, удержу не знают!
А гости веселились все больше. В конце пира яркое зарево ударило в окна замка.
— Что это? — спросил король.
— Государь! Прошу потеху смотреть! — промолвил маршал.
И, пошатываясь, подвел короля к окну. Чудное зрелище поразило их взоры. Двор был залит светом, как днем. С мостовой смели снег, усыпали ее иглами горных елей, и десятки смоляных бочек бросали теперь на нее бледно-желтые отблески. Кое-где пылали бочонки оковитой, бросая голубые отсветы, в некоторые подсыпали соли, чтобы светили они красным огнем.
Началось игрище: сперва рыцари рубили турецкие головы, затем состязались друг с другом, на всем скаку поддевали копьями перстни; затем липтовскими овчарками травили медведя; затем горец, сущий Самсон гор, метал мельничный жернов и хватал его на лету. Только полночь положила конец этой потехе.
Такую пышную встречу устроил королю коронный маршал, хотя шведы еще были в стране.
Окруженный толпами вельмож, шляхты и рыцарей, которые все прибывали в замок, не забыл добрый король среди пиров о своем верном слуге, который в горном ущелье так отважно подставил свою грудь под шведские мечи, и на следующий же день после прибытия в Любовлю навестил раненого пана Анджея. Он застал его в памяти, веселым, хоть и смертельно бледным, ибо, не получив по счастливой случайности ни одной тяжелой раны, рыцарь все же потерял много крови.
Увидев короля, Кмициц приподнялся и сел на своем ложе и, несмотря на все уговоры, ни за что не хотел прилечь.
— Государь! — говорил он. — Дня через два я и в седло сяду, и с тобою, коль будет на то твоя воля, дальше поеду, сам я чувствую, ничего такого со мною не сталось.
— Тебя, наверно, тяжко изранили. Неслыханное это дело одному ударить на столько врагов…
— Не однажды доводилось мне это делать, я ведь так считаю, что в опасности сабля и отвага — первое дело! Ах, государь, и на воловьей шкуре не спишешь тех ран, что на моей зажили. Такое уж мое счастье!