Добровольцем в штрафбат. Бесова душа (Шишкин) - страница 41

Обчистив себе местечко, поогрызавшись из-за тесноты с соседями, Федор пристроился в углу денника. Хоть и намаялся в долгом пути, сон к нему сразу не шел. Федор знал, что ночью придется платить за разбитую рожу Лямы. С горящей лучиной в руке Ляма уже проведал его и зубоскально предупредил:

— Поживи еще нимного, фраер. Для тибя перышко уже наточено…

Федор догадывался, что Ляма рисуется и «берет на понт». На «мокрое» он вряд ли отважится: судя по всему, еще слабочок в воровской стае, но поиздеваться над «бытовиком» при дружках — тут ему прямая выгода для усиления блатного весу. Зудливо дребезжал внутри страх, не давал спокою. И никуда не вырвешься из конюшни, и нечем защитить себя. Федор невольно вслушивался в пьяную копошню урок чавканье, кряканье, развратный смех проституток, блатной жаргон, на котором изъяснялись. Эту «феню» он уже знал, но в разговорах никогда не использовал, будто этот язык для него краденый.

— На той зоне у меня лепила на крючке был.

— Вертухаи там борзые, а опер всю придурню стукачами сделал.

— …Из Бура к шалашовкам не ломанешься.

— Э-э, кореш. Не лапай! Это моя шмара. Опосля меня…

В тишине уплотнившихся потемок, меркло развеянных лунным сиянием из плоских конюшенных окон, голоса блатных звучали просеченно ясно, хрипловатый смех разносился далеко, табачный дым чуялся резко. Позднее угадывалась возня грязной человеческой случки: горячее мужичье пыхтенье и бабий сдавленный стон.

Федора, однако, сломила усталость. Он забылся в поверхностном сне. Уснул все с тем же липучим предрешением расплаты и несбыточным желанием иметь под рукою топор. Он даже во сне станет нащупывать рукой топорище…

Очнулся Федор от сердитого бормотания соседа и знакомого злоехидного голоса:

— Энтот!

Он вздрогнул, широко раскрыл глаза, стал что-то нашаривать вокруг себя. Зажженная спичка колебалась над ним острым пламенем. Но быстро погасла. И в тот же момент тонкий жгут вонзился ему между губ, сделал немым, придавил голову к земле. Руки его кто-то схватил, взял на излом — его напрочь обезоружили. В темноте смутно проступали пятна чьих-то лиц, и одно из них с тусклым отблеском фиксы — ближе всех. Федор рванулся всем телом, но без толку: держали его крепко, и от своих же движений себе же боль. Что-то серебристое мелькнуло перед глазами, и он почувствовал холод лезвия ножа, плашмя приложенного к горлу.

— Ты чиво в мои сапоги залез, фраер? Я же тибя сичас… — сивушным перегаром и луковой горечью дышал ему в лицо Ляма. — Я же тибе дыхалку отключу.

Но холод финки исчез от горла, а вскоре Федор испытал умопомрачительную боль. Ляма наступил ему ногой в тяжелом чеботе на живот, а затем вдавил ногу еще глубже, навалясь всем весом. Федор захлебнулся воздухом, боль распирала все тело. Но ни выдохнуть, ни освободиться. Потом подошва в конском навозе, человечьем дерьме, влажная от мочи, припечаталась к его лицу, а потом снова тяжесть тела Лямы перевалилась на живот. Из последних сил Федор дернулся вперед, но от рывка лишь больше рассек о жгут губы, а от очередного изуверского нажима в живот потерял сознание.