Так Максим Т. Ермаков остался в чем был, в чем приехал домой. Не то чтобы он был так привязан к тряпкам… Нет, долбаные суки! Был, был привязан, любил и холил, нравился себе во всем этом комфортабельном, слегка консервативном, обожал легчайший, обволакивающий жарок кашемира, сырую грубоватость льна, ценил небанальные оттенки, вылизанные технологии и то, что называется линией — видное с полувзгляда настоящее качество для настоящих людей. Теперь у Максима Т. Ермакова было ощущение, будто его самого, а не только его одежду, вышвырнули с седьмого этажа в холод и грязь. Его бесило, что клочковатые пальтишки социальных прогнозистов, испорченные мукой, вместе не стоили подкладки твидового красавца, чья изначальная цена в Harrods была шестьсот пятьдесят фунтов.
Наутро голый клен, принявший на себя гуманитарную помощь местным бомжам, был переломан и пуст, половина ветвей, замусоривая остатки дерева, висела на мерзлых лентах коры, и вместе все это напоминало рваную паутину с попавшими в нее многоногими насекомыми. Чувствуя себя в единственном оставшемся костюме (родной, хоть и позапрошлогодний Gianfranco Ferre) так, будто спал не раздеваясь, Максим Т. Ермаков вместо ланча, забив на встречу с безмозглыми нытиками из продакшен-студии, мотанулся на интенсивный шопинг. Впервые его раздражали армейские выправки висевших строем пустых пиджаков, играющие глазки неповоротливых девиц, пошедших в мужские отделы только для того, чтобы в самый неподходящий момент соваться с предложением целой охапки кое-как надерганных шмоток в примерочные кабинки. Извиваясь в скотской тесноте этих одиночных камер, криво зашторенных ненадежными тряпками, Максим Т. Ермаков обливался ужасом при мысли, что в соседней примерочной, с изнанки зеркала, отражавшего разные стадии его полуодетости, кто-то прямо сейчас налаживает бомбу. Купленный в результате костюм, выглядевший при жарком торговом освещении весьма похожим на один, некогда облюбованный на бульваре Осман, дома оказался свински-розоватым, с большими бутафорскими плечами и вытаращенными пуговицами.
Все это время Максим Т. Ермаков думал, думал, думал. Он-то хотел, чтобы его личная война с социальными прогнозистами была красивой, посрамляющей тупых большевиков, которые вместо того, чтобы грохнуть недомерка Сталина, гуртом тащились в лагеря. А получалась коммунальная склока того народного уровня, когда оппоненты гадят мимо общего ржавого унитаза и плюют друг другу в суп. Максим Т. Ермаков начинал понимать всю беспощадность и безысходность коммунальных войн, чреватых материальными потерями и в конечном итоге, как это ни смешно, опасных для жизни. Он не находил в себе того концентрата бытовой, по сути бабьей, злости, который, будучи разведен в жижице повседневности, дает драйв неустанно пакостить врагу. Злость его была другого, метафизического сорта. Права Индивида Обыкновенного, желающего безо всяких комплексов и помех пить свой чай с калачом, попирались безнаказанно и бесплатно — и Максим Т. Ермаков собирался свою обыкновенность отстоять. Перед превосходящими силами особого государственного комитета он ощущал себя черным припудренным камушком, из тех, что попадаются в крупе и, заваренные в каше, ломают зуб едоку.