Так говорил мне главный врач трускавецкого госпиталя. Он был хорошим врачом и руководил госпиталем по тому принципу, что пациенты должны оставаться там, пока не поправятся, а когда они поправлялись, находил причины задержать их еще немного. Однако теперь ему пришел приказ от очень высокого начальства, что по крайней мере половина пациентов должна быть признана годными и отправлена в свои подразделения. Но по правилам, если признать человека годным раньше времени, врач мог угодить под трибунал — отсюда видно, как могут творить чудеса те, кто наверху. Свидетельство о пригодности, печать, трибунал — и на тебе! — больные здоровы и боеспособны. Что эти «годные» могут оказаться катастрофическим бременем в своих частях, вынуждая товарищей нянчиться с ними во время боя, никому из высокого начальства не приходило в голову.
Прощаясь, главный врач печально покачал головой.
Барбара расплакалась, когда я пришел и сообщил ей эту скверную новость. Я был до того зол и подавлен, что не испытывал желания утешать ее. Было бы притворством и глупостью утешать влюбленную женщину, которую любишь. Во всяком случае, в ту минуту я думал так. И ограничился тем, что утопил это все в неистовой чувственности. Дверь была не заперта, но думаю, нам обоим было бы наплевать, если б в нее вошел весь немецкий народ. Мы были в своем праве. Народ требовал — или по крайней мере позволял требовать своим именем — от нас так много, что мы были вправе тоже требовать кое-чего взамен: и мы просили только этого, но в этом нам не должны были мешать, и это мы ни у кого не отняли. Я остался на койке Барбары, когда она поспешила в палату на дежурство, выкурил сигарету и спокойно обдумал свое положение.
Собственно говоря, обдумывать было нечего, если я не собирался дезертировать. Сделать это я не боялся; но не боялся и возвращения на фронт. Я уже не боялся ничего, только был одержим холодной, лютой ненавистью ко всему, что мы все ненавидели под общим наименованием: «эта гнусная война». Ничего больше не боясь, я вполне мог отправиться и изучать этот феномен с позиции спокойной, безучастной злобы, позволяющей наблюдать безошибочно.
Не успел я докурить, как вбежала Маргарет и с плачем бросилась на свою койку, не заметив меня. В руке у нее было письмо.
Значит, Хуго Штеге убит.
Я сказал это себе и не ощутил удивления. Читать это письмо мне было не нужно. Хуго мертв.
Я молча протянул Маргарет сигареты и спички. Она подскочила в испуге.
— О, ты здесь? Извини, не видела.
— Оставь, — сказал я. — Запри дверь, я оденусь. Мне вполне хватит двух минут.