Записав наши данные в журнал — мы оба назвались датскими подданными — нас отправили в камеру, где уже теснилось двадцать пять человек. Сотоварищи наши были арестованы за всевозможные преступления, политические и уголовные. Сержант Красной армии, перерезавший жене горло хлебным ножом, сказал с уверенностью знатока:
— Через пару месяцев вас отправят в исправительно-трудовой лагерь. Жить там можно, если правильно себя вести. Главное как можно меньше работать, и то, что вы делаете, должно никуда не годиться. Кроме того, постарайтесь свести дружбу с кем-то из лагерного начальства, «организуя» для него вещи с предприятия; но они, само собой, должны быть отменными.
В камере находился профессор, лауреат Сталинской премии, обвиненный в государственной измене. За нее полагалось двадцать пять лет лагерей[32]. Он сказал, что мы никогда не уедем из России на законном основании, и посоветовал при первой же возможности устроить побег.
Лежать одновременно могли только двенадцать человек. В углу стояла параша. Невыносимая вонь от нее въедалась в одежду. Кроме того, нас мучили голод и вши. Но холодно нам не было. Мы потели днем и ночью, будто в турецкой бане. Если встать кому-то на плечи, можно было смотреть вниз, в большой двор, где каждую ночь расстреливали десятки заключенных, мужчин и женщин. С той тюрьмой у меня ассоциируется звук залпов и рев моторов больших грузовиков. Подобно всем уборочным работам в Москве, ликвидация заключенных совершалась по ночам.
Нас допрашивал молодой комиссар. Допрос длился пять часов, нам пришлось рассказать все о себе и своих семьях. Два дня спустя нас допросили снова, задавали те же вопросы, только в ином порядке. Так продолжалось несколько дней, в конце концов мы оказались на грани нервного срыва, до того ошарашенными, что начали противоречить себе. Тогда на нас принялись кричать, что мы все лжем, и хотели добиться признания, что мы эсэсовцы и шпионы.
Потом три дня допросов не было, а на четвертый мы предстали перед так называемым судом. Я получил десять лет, Флайшман пятнадцать, но за что, нам никто не сказал. Длился процесс пять минут.
Вскоре после этого нас и еще около двухсот заключенных, мужчин и женщин, поздно ночью отвезли на железнодорожную станцию и загнали в товарные вагоны. В каждом вагоне назначили старосту, отвечавшего за все, что в нем происходит. Старосты были главным образом из бывших сотрудников ГПУ, которых почему-то выбрали расплачиваться за все преступления, реальные и воображаемые.
В нашем вагоне были люди из всех слоев общества. Был крестьянин в стеганой одежде и уродливых валенках. Рядом с ним лежал пожилой человек в сером костюме, грязном, измятом, но хорошего покроя; ботинки у него были такие, какие носят лишь представители высшего класса. Напротив меня сидела женщина в меховой шубе и элегантных шелковых чулках. Девушка рядом с ней была в рабочей одежде, несколько других были в летних платьях, несмотря на пронизывающий холод.