Исповедь сына века (Мюссе) - страница 37

В первое время нашей связи моя любовница иногда тайком приходила навестить меня. В такие дни в моей комнатке был праздник — в ней появлялись цветы, весело разгорался огонь в камине, я приготовлял хороший ужин, постель тоже облекалась в свадебный убор, чтобы принять возлюбленную. Я часто созерцал ее в те безмолвные часы, когда она сидела на моем диване, под зеркалом, и сердца наши говорили друг с другом. Я смотрел, как она, подобно фее Маб, превращала в рай этот уединенный уголок, где я плакал столько раз. Она была тут, среди всех этих книг, среди всей этой разбросанной одежды, среди всей этой расшатанной мебели, в этих четырех унылых стенах. Как нежно блистала она среди всего этого убожества!

С тех пор как я утратил ее, эти воспоминания беспрерывно меня преследовали, лишали меня сна. Мои книги, мои стены говорили мне о ней и стали невыносимы для меня. Моя постель изгоняла меня на улицу: если я не плакал в ней, она внушала мне ужас.

Итак, я привел туда эту публичную женщину, велел ей сесть ко мне спиной и снять платье. Потом я привел комнату вокруг нее в такой вид, в какой приводил некогда для моей возлюбленной. Я поставил кресла туда, где они стояли в один из вечеров, который я запомнил. Обычно во всех наших представлениях о счастье преобладает какое-то одно воспоминание — какой-то день, какой-то час, который был лучше всех остальных или был как бы их ярчайшим и неизгладимым образцом; среди всех переживаний настал миг, когда человек воскликнул, подобно Теодоро в комедии Лопе да Вега: «Фортуна! Вбей золотой гвоздь в твое колесо!»

Разместив все таким образом, я затопил камин, сел перед ним и стал упиваться беспредельным отчаянием. Я заглядывал в самую глубину моего сердца и, чувствуя, как оно сжимается и надрывается от муки, вполголоса напевал тирольский романс, который постоянно пела моя возлюбленная:

Altra volta gieri biele,
Blanch'e rossa com'un' flore;
Ma ora no. Non son piu biele,
Consumatis dal' amore.[2]

Я внимал отзвуку этого убогого романса, отдававшемуся в пустыне моего сердца, и думал:

«Вот людское счастье. Вот мой скромный рай. Вот моя фея Маб, это уличная женщина. Да и моя возлюбленная не лучше. Вот что находишь на дне кубка, из которого пьешь божественный нектар. Вот труп любви».

Несчастная, услышав, как я напеваю, тоже запела. Я стал бледен как смерть, — хриплый и грубый голос, который исходил из этого существа, похожего на мою любовницу, представлялся мне символом того, что я испытывал. Само распутство клокотало у нее в горле, хоть она и была еще в расцвете юности. Мне казалось, что у моей любовницы после ее вероломства должен быть такой голос. Я вспомнил Фауста, который, танцуя на Брокене с молодой голой ведьмой, видит, как изо рта у нее выскакивает красная мышь, и я крикнул: «Замолчи!»