В Москве я пользовалась относительной свободой. Мне даже позволили жить в бывшем доме князей Белозерских на Ордынке. Дом довольно долго пустовал, его разграбили, потом там разместился пролеткульт и какие-то профсоюзные деятели. И тех, и других выселили в мгновение ока, едва Дзержинский повел бровью. Он сказал, что если я пожелаю, весь дом будет в моем распоряжении. Но я не смогла в нем жить. Как позднее, приехав в Ленинград, бывший Санкт-Петербург, не смогла перешагнуть порог великолепного княжеского особняка на Фонтанке. Все разбито, все затоптано, заплевано, ни следа прежней жизни, ни даже дуновения ее.
У меня не выдерживало сердце, я слегла в госпиталь с приступом, а потом переехала в квартиру на Тверскую. Из этой самой квартиры я частенько, ближе к вечеру, выходила на прогулку и, слоняясь по городу, под наблюдением, конечно, знакомилась с молодыми людьми разных профессий и возрастов. Намеренно флиртуя, увлекала их, соблазняла, прекрасно зная, что практически каждого, едва он расстанется со мной, ждет подвал на Лубянке и смерть. В мои сети попалось немало кавалеров, среди них были и рабочие, и писатели, и садовники, и ответственные работники партии. Всякий раз я называлась для них новым вымышленным именем и развлекалась с ними на широкой постели в богато обставленной квартире, где кроме меня бывали только высокопоставленные сотрудники ЧК. Когда поутру они выходили от меня, их подбирала машина, и… Как правило, влюбленных кавалеров больше никто не видел. И я знала, что так будет. Я их не жалела. Я разучилась жалеть, перестала сочувствовать, я словно мстила всем, что моя жизнь сложилась так, а не иначе. Я не могла остановиться.
«В конце концов всему этому необходимо положить конец!» — выговаривал мне уже серьезно больной Дзержинский.
Я отвечала без запинки:
— Пока я вам нужна, я буду делать все, что хочу, и никто не смеет воспрепятствовать мне. А там — хоть трава не расти, будь что будет!
Он смотрел на меня пристально, и я, невольно смутившись, добавляла горько и искренне:
— Хуже не будет.
Наверное, он понимал, какие душевные муки одолевают меня, потому при его жизни меня ни разу серьезно не подвергли наказанию. Вообще, никто пальцем не тронул. Только после смерти Дзержинского я поняла, почему он молчал, глядя на меня с явным сожалением. Я просто не знала, как бывает хуже. Позже восполнили пробелы в моем образовании… Но пока я делала — что делала. Меня прощали. Моих любовников — нет. Одного из них, совсем еще молоденького поэта, я попыталась спасти. Но тогда Дзержинский показал мне мое место.