— Вы… Вы… Екатерина Алексеевна, — подполковник артиллерии едва совладал со своими чувствами, когда, обойдя машину, я предстала перед ним. — Я думал, что вы давно уже в Париже!
— Нет, я не в Париже, — ответила я со значением. Прямее сказать не могла: водитель внимательно слушал нас, и я знала, что он — соглядатай моих начальников. — Я не в Париже, я — здесь, — добавила я с плохо скрываемой грустью. — Как видишь, разночинец, прости, боец Петровский, товарищ подполковник.
Его лицо, просиявшее радостью, померкло, он все понял. И больше не стал спрашивать ни о чем. К тому времени его собственные романтические представления о революции значительно переменились. Он гораздо трезвее воспринимал новую власть большевиков, отличавшуюся от старой, императорской, только в худшую сторону.
Часы на Спасской башне уже пробили семь утра. Мне надо было торопиться, и я спросила только, где смогу найти его, — оказалось, в академическом общежитии. Мы попрощались, думая, что ненадолго.
Все, что случилось со мной дальше, — из области чрезвычайного. Встреча с Алексеем, похоже, стала последней каплей моего терпения, моей способности выносить все то, что происходило со мной, происходило вокруг.
Когда вернулась к себе на Тверскую, я вдруг решила, что — все, конец, не поеду на Лубянку. Больше я не поеду туда никогда. И пусть делают со мной что хотят, хоть живьем на куски режут. Они не возьмут меня разговорами о долге перед Родиной, не достанут угрозами, я больше не боюсь их. Единственная побудительная сила, заставлявшая меня сотрудничать с чекистами — надежда однажды вернуться к прежней жизни, вернуться в свой круг, — иссякла. Чем дольше продолжалась моя деятельность, тем становилось яснее — они не отпустят меня никогда. Я все глубже погружалась в болото предательства, и казалось, что мутная, вонючая вода вот-вот накроет меня с головой. Мне никогда не отмыться от грязи, в которой я вымазалась.
Почему-то в ясное августовское утро, когда я встретила Алексея после почти десятилетней разлуки, все эти обстоятельства, очевидные и прежде, встали передо мной с неумолимой неизбежностью. И плотину прорвало. Прогнала домработницу Клаву, которую, как мне было известно, приставили ко мне чекисты, чтоб я постоянно находилась под присмотром. Даже ударила ее по голове дорогой фарфоровой статуэткой, украшавшей прежде дом председателя московского дворянского собрания. И прежде чем Клава сподобилась доложить обо всем на Лубянку и за мной оттуда прислали людей, успела так напиться, что почти перешагнула тонкую грань, отделяющую жизнь от смерти. До сих пор помню, как вливала в себя содержимое бутылок, прекрасно отдавая себе отчет, что даже половина выпитого может свести меня в могилу. Это была самая настоящая попытка самоубийства. Но мне помешали. Посланный с Лубянки наряд вскрыл дверь, меня схватили и срочно доставили в закрытую чекистскую клинику, где я пролежала почти два месяца. Когда мне позволили вернуться домой, все та же домработница Клава, как ни в чем не бывало сообщила мне, что несколько раз меня спрашивал офицер-артиллерист. И я поняла, что это был Петровский.