— Ах, как жаль, что ты не помнишь Виктора Петровича, — продолжала Бронька. — Он был наш сосед. Мать просила его, чтоб он помог мне по математике, я стала ходить к нему в шестом классе. Ира, он обращался ко мне на «вы»! Он ко всем обращался на «вы»! Вокруг него, как это тебе объяснить, была другая жизнь, и она не касалась той, которой жили все остальные… Он ото всего был как-то огражден, относился с уважением ко всем, даже к кошке. Хамство ужасное и грубость, ты даже представить себе не можешь, какое хамство, а его это не касалось. Я приходила к нему — по алгебре ничего не соображаю и соображать не хочу. Хочу сидеть за его столом и не уходить. У него в комнате — как на острове. А я тупая была! Ничего не понимала, а от этих буквочек алгебраических у меня такое отвращение было. А он терпелив необыкновенно, ни одного раздраженного слова.
Однажды он показал мне фотографии — старые семейные фотографии, вот эти. И рассказал. О своем отце, о матери, о Теодоре Гросицком, о кузинах… Господи, что со мной стало! Как я плакала… Виктор Петрович испугался, понять не может: «Что с вами? Что с вами?» А я на фотографиях и в рассказах узнала ту жизнь, которая должна… которую я все ждала… не знала, что она прошлая, а не будущая и ко мне вообще отношения не имеет, а мне — вот все это невыносимое, что в нашей квартире, в нашем дворе…
Ира, я влюбилась. Я влюбилась в него, молодого, на этих фотографиях. Если б я не влюбилась, я бы, наверное, повесилась в каком-нибудь дровяном сарае, так было невыносимо!
А Виктор Петрович, он и в старости был очень красив, очень. С тех пор я не встречала таких красивых людей. Теперь я понимаю, что в молодые годы видишь ту фотографию — он не был так красив, как в старости. Но это теперь. А тогда я смотрела как раз наоборот — видела в нем этого студента в новеньком мундире. Он был для меня Богом, Ирочка.
Когда я поняла, что люблю его и что никого другого не полюблю, потому что никакого другого — такого! — нет на свете, тупость моя прошла, я стала сообразительна и остра. О возрасте же — и моем, и его — я совершенно не задумывалась, а замечу тебе, что Виктору Петровичу было тогда, к началу нашего романа, шестьдесят девять лет. А мне не было и четырнадцати. А страсти были — не дай Бог! Кровь южная, горячая… У Виктора Петровича тоже кровь не простая — мать грузинка, княжна грузинская.
Первое время я изнывала и страшно томилась.
Ему, конечно, невдомек. Однажды прихожу я к нему, алгеброй заниматься, а у него дама знакомая, в розовом костюме, в пудре… Он попросил меня зайти завтра, и до завтра я не сомкнула глаз. Ужасные минуты ревности я пережила. Ночь не спала — и зарядилась я в эту ночь на одно — совратить Виктора Петровича. Слов я таких, конечно, не произносила, это теперь могу так оценивать, а тогда — буря в душе. Сказать я ему ничего не могла. Я ведь тогда почти совсем не разговаривала. Писать мне казалось еще ужасней. И что писать-то? Я встала среди ночи, в одной рубашке, босиком. Мать спала как убитая, а я — к нему, по темному коридору, вся трясусь от страха не перед темнотой, перед самой собой… И я его победила, Ирочка. Не без труда. Отдать ему надо должное — он сопротивлялся.