Гёте. Жизнь и творчество. Т. 1. Половина жизни (Конради) - страница 218

В девятнадцатую книгу «Поэзии и правды» Гёте включил пассаж, посвященный идеям бурных гениев и выдержанный в тоне сдержанного отчуждения: «В ту пору гений проявлялся лишь в том, что, преступая существующие законы, опровергал установившиеся правила и объявлял себя безграничным. Быть гениальным на этот лад было нетрудно, а потому не диво, что такое злоупотребление словом и делом заставило всех добропорядочных людей восстать против подобного бесчинства» (3, 637).

Старый Гёте готов был отшатнуться от всего дикорастущего и бесформенного. Оно сулило лишь беспокойство, вожделенная подчиненность природы и жизни строгим законам не могла в нем проявиться. Ему вовсе не противно все то, что связано с Индией, так занимавшее Вильгельма фон Гумбольдта, но «я боюсь его, — писал Гёте 22 октября 1826 года, — оно вовлекает мое воображение в мир безобразный и безобразный, чего я теперь должен остерегаться более, чем когда-либо» [XIII, 503]. Итак, он прекрасно отдавал себе отчет в том, что соблазн бесформенности и разрушения формы все еще для него актуален.

Молодой энтузиазм борьбы за свободу теперь также вызывал только улыбку. «Потребность в независимости» возникает скорее в мирные времена, чем во время войны, когда властвует грубая сила. А тут никто ничего не хочет терпеть: «Мы не хотим терпеть никакого гнета, никто не должен быть угнетен, и это изнеженное, более того — болезненное чувство, присущее прекрасным душам, принимает форму стремления к справедливости. Такой дух и такие убеждения в то время проявлялись повсюду, а так как угнетены были лишь немногие, то их тем более тщились освободить от всякого гнета. Так возникла своего рода нравственная распря — вмешательство отдельных лиц в дела государственные; явившаяся результатом похвальных начинаний, она привела к самым печальным последствиям» (3, 450–451).

После тех, с точки зрения Гёте, непростительных, жестоких событий, которые произошли во время Французской революции, он не мог уже больше одобрять настроения юности. Ненависть к тиранам, провозглашенная когда-то во весь голос, представлялась теперь детской игрой. Ему было странно читать стихотворения того времени, «проникнутые единой тенденцией, стремлением ниспровергнуть любую власть — все равно монархическую или аристократическую» (3, 452).

У нас нет оснований просто присоединиться к критическим высказываниям Гёте в адрес «Бури и натиска», наоборот, его оценка этих ранних лет дает основания для вопросов. Может быть, это самозащита, стремление оттолкнуть от себя воспоминания о несбывшихся молодых мечтах? Может быть, он хочет заставить себя и других забыть, что переезд в Веймар и жизнь там ознаменовали перелом, невозможность продолжать существование художника и реализовать стремление к независимости? Может быть, смятение молодых лет он решил окончательно списать за ненадобностью? Он, должно быть, не хотел теперь вспоминать своих жалоб на то, что «злосчастная судьба» не хочет позволить ему «равновесия» и «на волнах воображения и возбужденной чувственности он то взмывает в небеса, то низвергается в ад».