Беллинсгаузен со своим проектом пожаловал в Адмиралтейство. Светлейший князь Меншиков любезно согласился с Фаддеем Фаддеевичем. «О да, — заулыбался князь, — о да, я весьма рад помочь вам, адмирал». Еще более, разумеется, он рад был сплавить подалее лейтенанта Бутакова. Потом Беллинсгаузен навестил военного министра князя Чернышева, туповатого и надменного, как многие военные министры, и добился разрешения на то, чтобы Оренбургский корпус содействовал морской экспедиции. Засим адмирал уламывал министра иностранных дел графа Нессельроде. Граф Карл Васильевич побаивался неудовольствия англичан: Аральское море омывало с юга хивинские земли, а па Хиву целил Джон Буль (британцы).
Наконец, в январе сорок восьмого года, все было решено, и старик Беллинсгаузен благословил лейтенанта.
С тех крещенских дней минуло шесть месяцев. Разве позабудешь степной зной, пыль, тухлую воду? Разве позабудешь стук топоров на раимской пристани? На телегах волокли разобранную шхуну из Оренбурга к Сыр-Дарье, в Раиме собирали, сколачивали ее, конопатили, красили, вооружали. А нынче вьется, потрескивая, брейд-вымпел — корабль вступил в кампанию. Впереди нынче праздничная синь, как в тропических широтах Атлантики или в Эгейском море. И могучая зыбь наваливает с веста.
4
С ни стояли на носу шхуны, словно нарочно выстроившись по ранжиру. С правого фланга самый высокий — худой, жердью — минералог Томаш Вернер, бок о бок с ним — гвардейской выправки штабс-капитан Макшеев с усами а ля Марлинский, потом — топограф прапорщик Акишев; дубленное солнцем, обветренное лицо его выдавало человека, который больше жил под открытым небом, нежели под крышей; рядом с Акишевым — корабельный живописец Тарас Шевченко, приземистый, в плечах широкий, мешковатый, и, наконец, фельдшер Истомин, коротышка с сигаркой в углу губ.
Макшеев, улыбаясь и показывая в улыбке ровные крепкие зубы, декламировал:
Привет тебе, свободная стихия!
Вот в первый раз передо мной
Ты катишь волны голубые
И блещешь гордою красой…
Переиначив Пушкина, он весело заметил, что Александр Сергеевич, очевидно, стерпел бы его вольность.
— Гм, пожалуй, — хмыкнул медик, выпуская через ноздри дым.
Остальные промолчали.
Шевченко брала оторопь… Как поймать хоть один переплеск моря, живую, изменчивую игру лучей, зыбкость красок — то густо-зеленых, то сизоватых, то сиреневых? Как заставить мере плеснуть на холст и остаться па холсте постоянным в своем непостоянстве? И вместе с этой оторопью — неожиданная мысль: ему уже тридцать пятый, он на перевале, зрелость, полдень настанут здесь, под сенью парусов. Удивительно, странно, вот уж никогда не думал! Странно и радостно. Хорошо! И этот солоноватый ветер, и этот мужицкий запах пеньки, перебежка лучей в воде, игра зыбких полос, то густо-зеленых, то сизоватых, то сиреневых… Господи, как хорошо… Что он там говорит, этот Макшеев? Ну, напал на штабс-капитана философический бред…