Бабы в деревне Матюхину и судили, и жалели. Она же словно и не замечала, как живет. Ходила грязная, какая-то вечно задумавшаяся. Спросишь чего – уставится, захлопает коровьими выпученными очами, а потом, так и не ответив, побредет дальше. Младенцев носила в платках, как подрастут – отпускала во двор возиться, под пригляд старших. А за теми-то за самими приглядывать надобно…
Матюхина в деревне судили и побаивались. Длинный, широкий в плечах и дурной норовом, готовый взорваться с любого, самого пустяшного пустяка, он попивал и поколачивал и жену, и детей, пока однажды не зашиб трехлетку насмерть.
Тогда забрали, осудили и посадили.
Снова сплетни поползли, охами-вздохами, жалостью скоротечной. Собирали вещички миром для Матюхиной, которая, казалось, не понимала перемен в собственной жизни, и для детишек ее четверых, диких да бедовых.
– Ильюшке тогда пятнадцать было, видный парень уже, даром что нищета нищетою, но хорош. Девки на него засматривались, все норовили подкормить, ласкою привязать. А он ни в какую. Упрямый, что баран. Если чего решил, то по-егонному будет. Олежка, тот тихий, в мать. И Антошка такой же, хотя его побаивались. Жестокий мальчишка был, – старуха, глянув на иконы, перекрестилась. – А где ж ему добрым быть? Его шпыняли, и он шпынял. Его мучили, и он мучил. Верку, правда, любил, сестричку свою. Единственная из девок матюхинских выжила. Сколько ж ей тогда было? Восемь? Девять? На шесть гляделася.
Жалость прошла быстро, как гроза в мае. Матюхин сидел. Матюхина ходила по деревне, день ото дня зарастая грязью и паршой. Матюхинский выводок татарскою ордой громил огороды и сараи.
– Все тащили. Что не могли стащить – ломали. И такие хитрющие ироды, что хоть знали все – они виновные, а кому ж еще? – но сделать ничего не могли. К участковому. Участковый – к Ильюхе. А Ильюха в лицо смеется – ты, дядя, докажи сначала, а потом обвиняй. А то ж на сироту каждый клеветнуть могет.
А когда и доказать вышло – дед Восковский трое ночей в малиннике просидел, карауля курятник, – все одно по-матюхински вышло. Ломали-то малолетки. А они неподсудные.
– Вы, дядя участковый, – хохотал Ильюха, – с маманьки ущерб требуйте. А я что? Я еще сам малолеток. Я доходов не имею, а значится, иждивенец. И платить необязанный.
С Матюхиной же требовать было бесполезно. Эта исхудала за год, обросла вшами, завоняла так, что и не подойдешь. По-прежнему не говорила, смотрела только, но теперь иначе – исподлобья, пожевывая нижнюю губу. Вздыхала шумно и брела по своим, по матюхинским делам.
Однажды – участковый расстарался – комиссия явилась. Засела в доме, пронюхивая, прощупывая, вздыхая. Оставила кипу бумаг и уехала. А татарва как была, так и осталась. Паче прежнего лютовать начала.