На следующий день уазик, в котором, кроме Лешки и Стаса, было еще двое солдат и офицер, подорвался мине. Чечен был с ним в объятой пламенем машине. Нет, не так — он был им, ощущая нестерпимый жар и боль в развороченном животе. И он же, в последнее мгновение жизни, когда жар и боль отступили куда-то, увидел пруд, заросший камышами и кувшинками, где он с приятелями, такими же пацанами с облупившимися на солнце носами, ловили карасей и крапов, а однажды поймали сообща такую огромную щуку, что даже подрались за право обладания ею…
И мгновенно — он даже не заметил, как — его перебросило в мать Алексея. Вместе с ней он выл над цинковым гробом сына, и молился потом каждый день об успокоении его души, и умер с ней вместе, легко и быстро, от сердечного приступа, с последней радостной мыслью, что вот-вот увидится со своим дорогим мальчиком…
А потом Чечен ненадолго стал самим собой. Но не сейчас, а в будущем, через полгода, когда пришла к завершению операция, которую его группа готовила несколько месяцев. Он держал палец на кнопке, рассматривая в бинокль отходящий ко сну шестиэтажный дом. Его 'я' рассыпалось, затерявшись в каждом жильце этого дома. Через него проносились тысячи мыслей, слов, снов. Они были разные — бодрые, угрюмые, усталые, радостные. А когда он нажал на кнопку, и раздался грохот, и все смешалось — стали похожими. Нет, не так: все вокруг стало единой многоголосой мыслью, страстью — воющей, отчаянной, яростной… И он умирал с каждым, кто был придавлен рухнувшим потолком, кто задохнулся, кто сгорел заживо… и выживал с теми, кому это удавалось, скрипя зубами и заговаривая переломанные кости. А потом он стал самим зданием, осевшим, как карточный домик, взметнувшим на полквартала густой клуб пыли… А потом его суть влилась в нечеловеческую душу Питера, стонущего над своей поверженной частью, как мать над ребенком. И это было жутко, огромно и невыразимо.
Чечену казалось, что он сейчас разойдется по швам, разорвется от невозможности вместить в себя всё и всех… Его отпустило внезапно, резко. Он ощутил жар камней, на которых его крупное тело инстинктивно свернулось в позе зародыша, саднящую боль в искусанных пальцах. 'Мужчине не пристало плакать, он должен быть сильным', - говорил ему отец. Но сейчас из-под прижмуренных век вытекали не слезы, но раскаленная лава — та, что обожгла его душу, очистила ее огнем.
Чечен открыл глаза. Его лицо облизывал широким шершавым языком бронзовый шарпей — спутник статуи фотографа на Малой Садовой. Он поднялся на ноги, удивляясь, что они не подкашивались и не дрожали в коленях. Шатер огня так же полыхал вокруг. Бронзовый фотограф стоял изнутри шатра, на самой границе с пламенем и настраивал окуляры своего старинного фотоаппарата. Увидев, что на него смотрят, он оторвался от этого занятия и учтиво приподнял котелок. У него были задорные и ухоженные усы, как у Эркюля Пуаро.