II
Он иногда звонит в мою квартиру и, виновато улыбаясь, мягко говорит:
— Мне бы ключик от мусоропровода. Опять забили коробками.
Ему около сорока; полноватый и медлительный в движениях, с широким лицом и кроткими глазами. Его работа — вывозить мусор, который жильцы дома спускают со всех этажей по трубе в мусоросборник, что в полуподвале. Володя — так все его зовут — вывозит эти отходы быта на таратайке, взгромоздив на нее картонный короб. Тихий, безобидный, совсем непьющий человек. Особенно хороша у него улыбка — открытая, тихая, детская даже.
И вот как-то снова звонит.
— Что, Володя, ключ?
— Нет,— замотал головой и протянул вперед руку. — Не ваша?
На ладони его лежала золотая сережка с камушком.
— Нет.
— По ошибке, видать, кто-то... Маленькая вещь, с мусорoм, наверно. Блеснула, гляжу... Извините! — И отошел к соседней двери, поднял руку к кнопке звонка.
Господи, вот праведная душа!
Случай тот запомнился, и я однажды напомнил ему о нем, спросив — нашел ли он тогда хозяйку сережки.
— Нашел. На вашем же этаже.
— А ты вот не польстился на нее.
— Чужое, — пожал он плечами, подумал, усмехнулся и рассказал: — Знаете, еще в детстве стянул я как-то с комода полтинник, наверно, хотел что-то купить, малость какую-нибудь... не помню уже... Отец узнал и не прибил меня, нет — усадил за стол, дал тетрадку и карандаш. “Пиши, — говорит, — “я — вор”. Пока всю тетрадку не испишешь — не встанешь”. Я плакал и писал…
Иногда я вижу его на трамвайно-троллейбусной остановке, где он подметает тротуар — еще одна работа. Обычно он делает это рано утром, но иногда и днем — видать, были какие-то другие дела спозаранку. И надо видеть, как осторожно он машет метлой, поглядывая по сторонам: не запылить бы кого.
О Володе этом я вспоминаю каждый раз, когда толкуют о “среде”, мол, с кем поведешься... Но ведь этот вот мужичок тоже не из аристократов, но бюсты не ворует и на столбы не лазает, на большую дорогу не ходит. Все зависит от человека — что у него в душе, есть Бог или нет. Вот и трещат тюрьмы от сотен тысяч преступников. Горе? Горе! А ведь у каждого есть родственники, отцы, матери, жены, мужья, дети... А пострадавшие? Ограбленные, изувеченные, изнасилованные? И если сложить вместе боль и страдания всех этих людей — Монблан горя...
Достоевский тоже в свое время много размышлял и писал об этом. Иные нынешние “детективщики”, когда их обвиняют в пропаганде насилия, любят кивать на Федора Михайловича: мол, многие его вещи — это уголовные романы. Но читатель, прочитав, к примеру, “Преступление и наказание”, не бросается же искать топор, чтобы кого-нибудь убить. В частности, этот довод выставлялся и на телепередаче “Культурная революция. Убийство в искусстве провоцирует убийство”. Вел эту передачу министр культуры М. Швыдкой. И сторонники современного детектива в результате такой подмены понятий “искусство” и “масскультура” чувствовали себя на той передаче чуть ли не победителями. И министр не заметил, а скорее не захотел подметить, этого передергивания, хотя уж он-то должен понимать, что романы Ф. М. Достоевского могут числиться по разряду уголовных только очень недалекими или лукавыми людьми. Нам бы такой психологической, социальной, человековедческой и провидческой глубины! Да, русское общество 60—70-х гг. XIX века часто потрясалось судебными процессами, на которых осуждалась жестокость, в том числе и насилие над детьми. Романы и публицистика Достоевского были своеобразными откликами на эти события. Но не уголовщина привлекала его, он обращал внимание общества на то, что преступления порождает само общество, отступившее от Бога, теряющее нравственность, охваченное жаждой обогащения, что его заедает мещанство, а потому и само общество загнивает, теряет свои устои, вековечные опоры. В кризисе, охватившем страну, он видел прежде всего кризис религиозный.