— Погубит бессомненно. Однако… — задумался Мачихин.
— Что однако? Ведь пока они до оврага станут добираться, немцы не один раз их обстреляют, а то и мины пустят. Под этот шумок…
Комов слушал, как хладнокровно и спокойно обсуждают папаша с Мачихиным предполагаемое убийство человека, пусть и малосимпатичного, плохого, но все же человека, пусть и ради спасения другого человека, и ощущение кошмара, происходящего вокруг, еще более усиливалось, становилось совсем невыносимым… Комов не знал, что предпринять: подойти ли к ним и сказать, что он все слышал, или отойти незаметно, и пусть будет что будет, ведь он сам хотел спасти Журкина?… Но пока Комов раздумывал. Мачихин встал, завернул за угол дома, расстегивая ширинку, и увидел Комова. Не став справлять нужду, он остановился напротив Комова и направил на него напряженный взгляд.
— Ты что, все время здесь сидел?
— Да, — еле слышно ответил Комов.
— Выходит, слыхал, о чем мы с Петровичем балакали?
— Слыхал…
— Ну и что? — уперся Мачихин в него взглядом.
— Не знаю…
— Чего заладил — не знаю, не знаю?… По тебе что лучше? Чтоб твоего сотоварища, с которым вместе эту деревуху брал, кокнули ни за что или особиста того подранили?
— Так вы его только подранить хотите? — обрадовался Комов.
— Ничего мы не хочем. Просто мыслями делились. Может, его и без нас немцы шлепнут…
Тем временем в штабной избе особист и его связной, раненный, собирались идти обратно в тыл, ну и, конечно, с арестованным Журкиным. Ротный сидел за столом и наскоро писал Журкину характеристику. Политрук ждал, когда он закончит, чтоб подписать ее тоже, а перед этим уговаривал особиста отнестись к Журкину по-человечески, учесть, что вел себя в наступлении этот боец хорошо, смело…
— Уж больно вы жалостливый, политрук. Война же, а на ней слюни распускать не следует, — грубовато прервал его особист. — Развели тут гуманизм вместе с ротным. Глядеть на вас тошно. Как бы с этим гуманизмом не выбили вас немцы отсюда. Учтите, трибунал будет верный.
Костик Карцев глядел на особиста, слушал, а сам недоумевал, почему ни ротный, ни политрук не могут его обрезать, они же тут командуют и за все отвечают, и хоть стараются Журкина как-то поддержать, вот характеристику пишут, а все-таки отдают своего красноармейца в Особый отдел на неведомую судьбу. И что это за сила такая — Особый отдел? Общаясь с марьинорощинской шпаной и блатарями, для которых главным врагом были МУР и милиция, Костик не слыхал от них насчет политических, которых в лагерях было навалом, ничего, кроме того, как здорово кто-нибудь из блатных поживился барахлом каэров. Жалости к ним у уголовников не было, да и какая жалость может быть в лагере, где идет борьба за выживание, — "Умри ты сегодня, а я завтра". И, размышляя о судьбе Журкина, Костик начал понимать, что "мусора" все же сажают людей за настоящие преступления, а вот эти могут пришить дело ни за понюх табаку — ну в чем Журкина вина? Кабы выдавали им, как немцам, сигареты или папиросы, так и бумага для завертки махры не нужна была, никто бы и не подбирал эти чертовы листовки, а так: где на передовой бумажку найти, чтоб цигарку завернуть? Негде. И за это дело могут расстрелять человека или срок намотать в десятку с заменой передовой! А как человеку воевать со сроком? Ему и доверия в роте не будет, его в каждое мертвое дело будут посылать, чего его жалеть, осужденного-то, пусть кровью искупает. И чем больше Костик об этом думал, тем отвратительней становился ему этот особист, перед которым и уважаемый им ротный тушуется, и политрук тоже. И тем справедливее казалось ему папашино — "Придумать можно". Навязчивее становилась мысль сделать самому то, что надумал папаша. Не убить, конечно, это Костику казалось страшным, а подранить особиста, чтоб не до Журкина тому стало.