Нижняя часть его лица была скрыта шарфом, глаза закрыты.
Когда я увидел, как Джекоб ударил его, мне это показалось вполне естественным, предсказуемым — настолько быстро все произошло. Я был удивлен тогда, но не шокирован. И воспринял случившееся как неизбежность. «Джекоб убил его», — сказал я себе тогда. В тот момент Педерсон был для меня мертв. И вот теперь, склонившись над его телом, я все повторял, словно убеждая в этом самого себя: «Он уже мертв. Он уже мертв».
Поначалу я собирался ударить его, как Джекоб, только в горло. Почему-то я подумал именно о горле, мне оно представлялось наиболее уязвимым участком человеческого тела. Но, посмотрев на его шею, я увидел ярко-оранжевый шарф на ней и передумал.
Я оглядел дорогу и, убедившись, что машин нет, наклонился вперед, взял шарф в руку, скомкал его и с силой вдавил в рот старика. Другой рукой я зажал ему ноздри.
Оглядываясь назад, я не перестаю удивляться: ведь ничто не помешало мне тогда действовать столь беспощадно; мне не пришлось бороться с самим собой, меня не терзали угрызения совести. Я должен был бы, по крайней мере, испытывать чувство страха, атавистическое отвращение, мучиться сознанием того, что совершаю непоправимую ошибку, и не просто потому, что именно так выглядели мои действия в глазах общества, членом которого я являюсь, но хотя бы по той причине, что это было убийством, самым что ни на есть злостным преступлением. Однако ничего подобного я в тот момент не испытывал. А может, в этом и не должно быть ничего удивительного; может, в том и состоит романтика, когда из двух открывающихся тебе путей нужно выбрать один. В реальной жизни великий смысл таких мгновений почти всегда ускользает от нас — как это произошло и со мной; прозрение приходит позже, и мы становимся крепки задним умом; пока же сознание фиксирует лишь нелепые подробности — к примеру, мне запомнилось ощущение в руке шарфа Педерсона, мое беспокойство по поводу того, что я слишком сильно сжимаю старику ноздри и могу поранить их, на что непременно обратят внимание при вскрытии.
Я не чувствовал себя грешником. Мной владел лишь панический страх.
Старик почти не сопротивлялся. Рука его дернулась, пальцы заскребли по снегу, словно пытаясь выкопать что-то, но на этом борьба за жизнь и окончилась. Глаза он так и не открыл. Не было ни возни, ни стона, ни предсмертной агонии. Я еще довольно долго прижимал шарф к его лицу. Небо почти совсем очистилось, выглянуло солнце, и оно приятно согревало мне спину. Вдоль кромки поля лениво проплывали тени облаков. Провожая их взглядом, я считал. Считал очень медленно, с расстановкой, смакуя звучание каждой цифры. Дойдя до двухсот, я убрал с лица шарф, снял свою перчатку и попытался нащупать пульс на руке старика.