ПСС. Том 24. Произведения 1880-1884 гг. (Толстой) - страница 43

Но и с этой точки зрения, которая, повторяем, есть точка зрения евангелистов, оказываются огромные трудности, останавливающие читателя. Даже если мы оставили в стороне те из них, которые обусловливаются признанием божественной природы Христа, всё же наше религиозное чувство отказывалось бы допустить, чтобы искушение, т. е. склонение ко злу, могло оказать на Иисуса какое-либо влияние; мы признали бы искушение скорее чем-то мимолетным и преходящим, чем-то представляющимся его уму в виде вопроса, подлежащего решению, в виде гипотезы. В самом деле, если бы зло могло не то чтобы затемнить на мгновение ясность его ума или затуманить временно его нравственное сознание, а просто промелькнуть, как тень, перед его глазами, оставив на себе на минуту его внимание, — понятие о его безусловной святости, являющееся необходимым элементом христианской веры, неизбежно подверглось бы сомнению, или, вернее, оказалось бы явно противоречивым; это настолько верно, что уже некоторые из древних отцов церкви держались того мнения, что события у храма и на горе не были действительно происходившими, ибо иначе пришлось бы допустить, что Иисус поддался до некоторой степени искушению, хотя и остановился в решительную минуту. Современные писатели заходят далее и, отрицая объективную и внешнюю реальность всей этой истории, хотят видеть в ней лишь внутренний и субъективный факт, эволюцию мысли Иисуса, расходящееся созерцание своих целей и средств, только лишь драму его души. Однако было бы нетрудно показать, что этот способ объяснения, наименьший недостаток которого заключается в том, что он противоречит тексту, никоим образом не устраняет отмеченной нами трудности; напротив того, если мы поставим на место личного диавола собственные мысли Иисуса, которые выразились бы в его сне, видении или во внутренней борьбе, то мы тем самым признаем присутствие в его нравственной природе элемента слабости, тем менее для нас понятного, чем более необычным будет казаться нам предмет искушения. Можно сказать, что в этом отношении даже забавное объяснение истолкователей-националистов, видевших в диаволе посланника синедриона, в несравненно меньшей мере вредило бы цельности представления о характере Иисуса.

Значительное число немецких богословов нашего века, отчаявшись согласовать повествование Евангелий с здравой оценкой личности и достоинства Иисуса и убедившись в том, что ни одно из преобразований, каким последовательно подвергалась история искушения со стороны истолкователей, не устраняет вполне того, что нас озадачивает в нем и ставит в тупик, предлагали очень благовидное объяснение такого рода: то, что евангелисты передают нам как исторический факт, было первоначально притчей, рассказанной Иисусом своим ученикам с целью пояснить им разницу между ложным и дурным представлением о мессианском назначении и о силах, данных тому, кто должен его выполнить, и представлением истинным, бывшим в его уме. Диавол, пустыня, храм и гора являются измышлениями образного рассказа; также неизбежное противоречие между сорока днями, проведенными в пустыне, и двумя днями, отделявшими (по Иоанну) свадьбу в Кане от пребывания на берегах Иордана, устраняется само собой. Против такого объяснения с полным основанием возражали, что это был бы единственный пример притчи, в которой Иисус вывел бы сам себя действующим лицом, и, кроме того, что она должна бы была остаться очень плохо понятой слушателями Иисуса для того, чтобы в конце концов принять свою теперешнюю форму. Это очень верное замечание; однако, если не считать всего дела просто за миф, надо во всяком случае допустить, что повествование первоначально сделано было самим Иисусом, что оно могло быть сообщено ученикам не иначе, как с учительной целью, и что притча это или нет, а именно внутренний смысл рассказа, заключающийся в нем нравственный и религиозный элемент должен быть предметом изыскания. Суждение, какое надо иметь об исторических подробностях рассказа, для христиан есть дело совсем второстепенное. Для них очень мало представляют интереса поставленные нами вначале вопросы о том, как понимал Иисус свое назначение, или, вернее, к каким средствам он не хотел прибегать при своем служении. Его личные нужды, представленные в рассказе лишь в виде голода, не должны были составлять для него предмет его забот и хлопот, направляющее начало его поступков. Так же мало должна была суетная слава, которую он мог иметь перед людьми, побудить его к выставлению напоказ того, что отличало его от простых смертных, он должен быть защищаться до той минуты, пока не усмотрел, к великой радости для себя и без всякой пользы для мира, оберегающей силы той связи, которая соединяла его с Богом, и пока не узнал различия между спасительным самопожертвованием, отдающим жизнь потому, что оно знает ей цену, и безрассудной смелостью, которая рискует ею, не ценя ее. Наконец он не мог обманываться относительно природы царства, которое он имел в виду основать, и не мог не видеть, что те мирские стремления, в которые могли вовлечь его призрачные и суеверные надежды его народа, не только не соответствовали бы ему в достижении его главной цели, но явно отклонили бы его от нее, заменив почитание его Бога идолопоклонством, столь же презренным, как кощунственным.