Потом все куда-то исчезли, и у костра нас осталось только трое, и нуси принялся уговаривать отца уйти, пока не поздно. Он говорил что-то о смысле и бессмыслице, что-то о судьбах и жертвах, что-то о надежде и отчаянии. Нормальным, я бы сказал даже – нормированным русским языком, безукоризненно чисто и правильно. Г.А. ответил ему: «У тебя свои ученики, у меня – свои. У вас своя правда, у нас – своя», – и нуси ушёл.
Помню, как мне было страшно. Зуб на зуб не попадал. Наверное, так чувствуют себя перед казнью. Ни одной жилки не было спокойной в моём теле. Г.А. обнял меня за плечи и прижал к себе. Он был горячий, надёжный, твёрдый и в то же время такой маленький, такой щуплый, такой незащищённый, и я впервые обнаружил, что я ведь на целую голову длиннее его и вдвое шире в плечах.
И тут у костра оказался этот толстенький, лысоватый, в дурацком костюмчике с дурацким разбухшим портфелем под мышкой.
(Я ведь и сейчас толком не понимаю, кто он такой, – то ли в самом деле выплыл из прошлого, то ли всё-таки соскочил со страниц этой странной рукописи. Ощущаю я в нём какое-то беспощадное чудо, если только не примерещился он мне тогда у костра, потому что в то утро мне могло примерещиться и не такое. Тогда же, помнится, ни о какой рукописи я и не подумал, – был он для меня просто раздражающе чудаковатый и неуместный тип, не к месту и не ко времени прицепившийся к моему Г.А.) Они поговорили о чём-то. Коротко и невнятно. Деталей не помню никаких. Помню только, что чудаковатый тип говорил голосом и тоном, совсем не подходящим ему ни по виду его, ни по ситуации. Ах, как жалею я сейчас, что не прислушался я тогда к их разговору. А запомнились мне лишь последние слова Г.А. – видимо, я тут же отнёс их к самому себе: «Да перестаньте вы, в самом деле. Ну какой я вам терапевт? Я самый обыкновенный пациент…»
Солнце уже высунулось из-за холмов, и я увидел на западе, там, где проходила дорога, ярко и весело освещённую, жёлтую клубящуюся стену. Это была пыль. Колонна свернула с шоссе и двигалась к нам.