— Что ж это, старичок? Другим вот из дому носят же корм, а вам нет. Что ж, ваши сродственнички забыли или боятся до вас носа показать?
— У меня никого нет в городе, — вяло ответил генерал.
— А где ж ваши?
— Жена умерла, сын убит еще во время войны, две дочери замужем на юге. Здесь со мной жила только старушка няня. Но она стара, слаба, неграмотна — и ничего не может сделать. Она даже, наверно, не знает, где я, а известить ее я никак не могу. Я совершенно одинок, — сказал Евгений Павлович с острым отчаянием и взглянул на коменданта.
И опять увидел в его глазах обычную человеческую жалость. Комендант стоял и, хмуря брови, думал.
— А где ваше жительство, старичок? — спросил он наконец.
— Я жил на Захарьевской, — ответил Евгений Павлович, — дом двадцать семь.
Комендант положил руку на плечо генерала и проговорил намеренно бодро и весело:
— Вы идите теперь, старичок, до себя в камеру и ложитесь. Я завтра, как освобожусь на момент, дойду до вашей старушки, перемолвлюсь с ней, чтобы она вам прислала съестного.
— Спасибо, — сказал Евгений Павлович, краснея. — Мне, право, неловко вас затруднять. Я напишу Пелиньке, чтобы она продала вещи и купила продуктов.
— Нет, насчет писания — это запрещается. Вы мне сами скажите, а я ей передам.
Евгений Павлович подумал.
— Тогда скажите ей, чтобы она продала серебряные ложки из левого ящика буфета, потом золотой портсигар, она знает где, этого хватит мне, пока жив.
— А зачем вам помирать, старичок? — спросил комендант.
Евгений Павлович не ответил и с изумлением взглянул на коменданта. Комендант понял невысказанное, пробежавшее хмурой тенью по лицу генерала, и криво усмехнулся.
— Д-да, конечно, — сказал он с расстановкой, — а моя бы воля, пустил бы я вас на все четыре стороны. От вас, старичок, опасности для пролетариата, как от козла молока, простите.
Евгений Павлович молчал. Стало неловко обоим, и комендант начальнически закончил разговор:
— Ну, старичок, вертайтесь в камеру. Скоро обед раздавать.
Евгений Павлович вышел в коридор и тихо поплелся в камеру, придерживаясь стены.
Кто не помнит этого мыла? Оно было изумительно. Его густой горячий коричневый цвет так приятно ласкал наши глаза в восемнадцатом году и в последующие, до тысяча девятьсот двадцать второго, когда республика сменила меч на орало и герои начали мыть руки нежно-ароматным и пенистым “ронд”.
И никакие буржуазные исхищрения не заставят нас вытравить из сердца, благостное воспоминание о мыле тысяча девятьсот восемнадцатого.
Оно давалось по продкарточкам коммуны, за ним нужно было выстаивать часами в сумрачных очередях, на пустынных улицах, засыпанных сугробами. Получая из рук отпускающего этот с виду невзрачный комок, каждый из нас испытывал такое ощущение, словно он добрался до Северного полюса или разрешил ответственную проблему удлинения человеческой жизни. Мы уходили в наши нетопленные дома, спотыкаясь о сугробы, падая и бережно прижимая к боку заветное мыло.