Противники России в войнах ХХ века. Эволюция «образа врага» в сознании армии и общества (Сенявская) - страница 125

«Немец встал. Синцов видел, как на секунду в его глазах мелькнуло отчаяние; показалось, что сейчас, испугавшись, дрогнет, взмолится и начнет отвечать на вопросы. Но немец не дрогнул и не взмолился. Отвел глаза, поднял голову, расправил плечи, как перед смертью, и пошел из землянки впереди ординарца.

— Сильный фриц, — сказал Левашов, когда немец и ординарец вышли. — Люблю таких!

— Д-даже любите? — сказал Гурский.

— Люблю, когда не сопливых, а таких, как этот, в плен берем. Значит, еще на одного меньше…»[335]

Среди многоликих образов немцев, разбросанных по всей трилогии (это и солдаты-перебежчики, и пленный генерал, и врач из захваченного в Сталинграде немецкого госпиталя, и антифашисты из комитета «Свободная Германия», и др.), обращает на себя внимание еще один (на первый взгляд, незначительный и второстепенный, но в действительности очень характерный для творчества Симонова в его стремлении к психологической точности и достоверности) — из романа «Последнее лето», посвященного освобождению Белоруссии. В боях под Могилевом взят в плен немецкий капитан-танкист, которого на ходу допрашивает командующий армией Серпилин: «Немца подвели. Теперь он стоял в двух шагах от Серпилина, между двумя автоматчиками, обезоруженный, с черной расстегнутой кобурой парабеллума на ремне слева, с рыцарским железным крестом на шее, с лицом, темным от пороховой копоти, как у наших; тоже еще не остывший, весь перевернутый, перекрученный после боя. Плечи и руки подергиваются, словно ему холодно, но стоит прямо, даже голову задрал вверх. Молодой и с рыцарским крестом».[336] И вот после многих важных вопросов, заданных пленному для получения от него показаний, Серпилин задает еще один, казалось бы, случайный:

«— Почему сдались в плен?

— Мой дивизион перестал существовать, а я был обезоружен.

— Дрался до конца, ничего про него не скажешь, — подтвердил Ильин».[337]

И этот уважительный комментарий советского офицера, подчиненные которого захватили немца, доказывает, что вопрос командарма вовсе не случаен: перебежчиков и добровольно сдавшихся в плен презирают не только свои, но и чужие. Окажись пленный трусом, его показания, вероятно, поставили бы под сомнение, сочтя их желанием угодить победителю, чтобы спасти свою жизнь.

Еще одно важное обстоятельство. В своих сочинениях Константин Симонов не раз обращал внимание на то, как следует правильно использовать подлинный «язык эпохи», в том числе и в отношении противника. Он не раз критиковал недобросовестных публикаторов, пытавшихся при переиздании произведений военных лет делать в них купюры и замены, исходя из новой политической коньюнктуры: «Я считаю, что надо пресекать любые попытки менять задним числом тогдашнюю фразеологию, в частности, там, где написано «немцы», заменять это на «враги», «фашисты» и т. д., — подчеркивал он. — Такой тогда была фразеология, такой она и должна остаться на страницах «Литературного наследства». Мы в то время называли врага и фашистами, и немцами, как когда. И в том, что называли его и так, и эдак, была — особенно в первый период войны — своя историческая закономерность, с которой не стоит бороться задним числом, тем более, что под всеми материалами стоят даты, и каждому понятно, что о многом могли писать и писали иначе, чем сейчас».