Стамбульский экспресс (Грин) - страница 113

— А вы? Что будет с вами?

— Меня задержат здесь, — неопределенно ответил он, забыв пропустить ее вперед, когда они входили в зал.

— Куда они меня посадят? — спросил Йозеф Грюнлих, когда дверь за ними закрылась.

— А меня?

— На эту ночь, я думаю, в казармы. Поезда на Белград нет.

Печка потухла. Он посмотрел в окно, пытаясь увидеть крестьян, но им, наверное, надоело ждать и они отправились по домам.

— Ничего не поделаешь, — облегченно произнес он и добавил с мрачным юмором: — Быть дома — это уже кое что.

На мгновение он увидел себя стоящим перед бесконечным пространством сосновых парт, перед рядами злобных лиц и вспомнил то время, когда сердце его ныло от их проказ, тайных сигналов и скрытого хихиканья, — все это могло лишить его средств к существованию: раз учитель не может поддерживать порядок в классе, его непременно следует уволить. Но его недруги даровали ему то, чего раньше он никогда не знал: безопасность. Не нужно было ничего решать. Он жил в спокойствии.

Доктор Циннер стал напевать какой-то мотив.

— Это старая песня, — объяснил он Корал Маскер. — Возлюбленный говорит: «Я не могу прийти днем, потому что я бедный и твой отец напустит на меня собак. Но ночью я подойду к твоему окну и попрошу тебя впустить меня к себе». А девушка отвечает: «Если залают собаки, стой, притаясь, в тени стены, я спущусь к тебе, и мы вместе пойдем в глушь фруктового сада».

Он пропел первый куплет слегка хриплым голосом, потому что давно не пел. Йозеф Грюнлих, сидя в углу, хмуро посмотрел на певца, а удивленная Корал, стоя у остывшей печки, слушала с удовольствием, потому что доктор, казалось, помолодел и был полон оптимизма. «Ночью я приду к твоему окну и попрошу тебя впустить меня к себе». Он обращался не к своей возлюбленной; слова эти были бессильны вызвать в памяти лицо девушки из тех лет, когда он занимался политикой и сухо подчинил все одной цели, но его родители укоризненно качали морщинистыми добродушными лицами, они уже не благоговели перед образованным человеком, доктором, почти джентльменом. Затем, немного тише, он еще раз спел партию девушки. Его голос звучал не так хрипло, он, наверное, когда-то был красивым; один из охранников подошел к окну и заглянул в зал, а Йозеф Грюнлих вдруг заплакал типично тевтонскими слезами, думая о сиротах, засыпанных снегом, о принцессах с ледяным сердцем и совершенно не вспоминая о Кольбере, чье тело везли теперь по грязному городскому снегу в похоронной машине в сопровождении двух погребальных агентов и одного провожающего в такси, пожилого холостяка, замечательного игрока в шашки. «Стой притаясь в тени стены, и я спущусь к тебе». В мире царил хаос: бедняки умирали от голода, а богачи не становились от этого счастливее; вора могли и наказать, и наградить титулами; в Канаде сжигали пшеницу, в Бразилии — кофе, а у бедняков его родной страны не хватало денег на хлеб, и они умирали от холода в нетопленых комнатах; мир расшатался, и он когда-то делал все возможное, чтобы навести в нем порядок, но теперь с этим покончено. Теперь он ничего уже не мог поделать, но был счастлив. «Мы пойдем туда, в глушь фруктового сада». В памяти опять не возникло никакой девушки, которая принесла бы ему утешение, а только грустные и прекрасные лица бедняков, навевавшие на него покой. Он сделал все, что мог, ничего большего от него и не ожидали; бедняки наделили его сознанием безысходности, посвятили в тайну своей духовной красоты, своих радостей и горя и повели его во тьму, полную шелеста листьев. Охранник прижался лицом к окну, и доктор Циннер перестал петь.