Если чье-то лицо заглядывало в окошко, какой-то голос доносился с верхнего этажа или шелестел ковер, это мог быть дух доктора Циннера — все пять похороненных лет он искал возможности возвратиться к реальной жизни, он прокладывал себе путь, огибая углы парт, стоял словно дух перед классной доской и непослушными учениками, кланялся в часовне на богослужении, в силу которого в прошлой жизни никогда не верил, и молил бога, вместе с вздыхающей, разноголосой толпой, благословить его, отпустить его душу на покаяние.
Иногда казалось, что дух способен возвращаться к жизни, ибо он познал, что, и будучи духом, может испытывать страдания. У этого духа были воспоминания, он мог припомнить того доктора Циннера, которого настолько любили, что власти были вынуждены нанять убийцу, чтобы прострелить ему голову из револьвера. Воспоминанием об этом событии он больше всего гордился: однажды он сидел в пивной, в том углу парка, который облюбовали бедняки, и услышал выстрел, разбивший зеркало за его спиной. Он расценил этот выстрел как окончательное подтверждение горячей любви к нему бедняков. Но дух Циннера, укрывавшийся в убежище, когда восточный ветер метался вдоль берега и серое море швырялось галькой, научился оплакивать эти воспоминания, а затем возвращаться в школьное здание из красного кирпича, к чаю и к детям, которые вонзали в него зазубренные стрелы страданий. После вечернего богослужения, обычных гимнов и рукопожатий дух Циннера снова соприкасался с плотью Циннера — это соприкосновение было единственное, что приносило покой. Теперь не оставалось ничего иного, как выйти в Вене и вернуться назад. Через десять дней те же голоса школьников запоют: «Боже, даруй нам твое благословение. Нам, вновь собравшимся здесь».
Доктор Циннер перевернул страницу газеты и немного почитал. Самым сильным его чувством к этим путаникам была зависть; он был не в состоянии ненавидеть, когда вспоминал подробности, которые ни один корреспондент не счел нужным приводить: человек, который выстрелил, истратив свой последний патрон, а потом его проткнули штыком около сортировочного зала, был левшой, он любил печальную, романтическую музыку Делиуса, человека, не верившего ни во что, кроме смерти. А у другого, того, что выпрыгнул из окна третьего этажа телефонной станции, была жена, искалеченная и ослепшая во время аварии на фабрике; он любил ее, но печально, без особого желания, изменял ей.
«Ну что мне остается делать?» Доктор Цикнер отложил газету и стал ходить по купе: три шага к двери, три шага к окну, туда и обратно. Падали редкие хлопья снега, но ветер гнал назад, мимо окна, дым паровоза, и даже если хлопья прикасались к окну, они были уже серыми, как клочки газеты. Но футов на шестьсот выше, на холмах, склоны которых спускались к железнодорожному полотну в Нейемаркте, снег походил на клумбы белых цветов. «Если бы они подождали, если бы подождали!» — думал доктор Циннер, и мысли его вернулись от погибших к тем, которые выжили и должны предстать перед судом. Он понял, что легкого пути спасения для него быть не может, и это так потрясло его, что он взволнованно прошептал: «Я должен ехать к ним». — «Ну а какой от этого толк?» Он снова сел и начал спорить сам с собой, доказывая, что такой поступок принесет реальную пользу. «Если я сдамся и предстану перед судом вместе с ними, мир прислушается к моему последнему слову так, как никогда не стал бы слушать меня, находись я в безопасности в Англии». Созревшее в нем решение подбодрило его, надежда становилась крепче. «Люди поднимутся, чтобы спасти меня, хотя и не поднялись во имя спасения других», — думал он. Дух Циннера опять становился земным существом, и теплые чувства растопляли его застывшую отрешенность от жизни.