По временам он досадовал на это и стыдился своей досады. Он помнил, что в течение всех лет его страданий он больше всего жаждал анонимности. Капеллан в Льюисе спросил, чего ему не хватает больше всего, а он ответил, что ему не хватает его жизни. Теперь она ему возвращена; у него есть работа, деньги в достатке, люди, которым можно кивнуть при встрече на улице. Но иногда его локтем в бок толкала мысль, что он заслуживает большего, что его испытания должны были бы увенчаться большей наградой. Из злодея в мученики, а затем практически в никого — разве это справедливо? Его сторонники заверяли, что его дело не менее значительно, чем дело Дрейфуса, что оно раскрыло об Англии не меньше, чем дело Дрейфуса о Франции, и точно так же, как были дрейфусары и антидрейфусары, были люди за и против Идалджи. Далее они настаивали, что в сэре Артуре Конан Дойле он обрел столь же великого защитника и заметно лучшего писателя, чем француз Эмиль Золя, чьи книги как будто отличались вульгарностью и кто сбежал в Англию, когда ему пригрозили тюрьмой. Вообразить только, что сэр Артур дает стрекача в Париж, чтобы избежать прихоти какого-нибудь политика или прокурора! Он бы остался, и вступил в бой, и поднял бы огромный шум, и тряс бы решетку своей камеры, пока тюрьма не обрушилась бы.
И тем не менее вопреки всему слава имени Дрейфуса непрерывно возрастала и обрела известность по всему земному шару, тогда как имя Идалджи еле-еле узнавали в Уолверхемптоне. Отчасти это было следствием его собственной инициативы — или, точнее, отсутствия инициативы. После освобождения его часто приглашали выступить на собрании, написать статью в газету, дать интервью. Он неизменно отвечал отказом. Он не хотел стать оратором или борцом за что-либо; он не обладал темпераментом для вещания с трибун; и один раз, рассказав про свои страдания «Арбитру», считал нескромным возвращаться к ним снова, когда его об этом просили. Он тогда взвесил, не подготовить ли дополненное издание своей книги о железнодорожном праве, но почувствовал, что и это тоже может оказаться эксплуатацией его известности.
Однако он подозревал, что в гораздо большей мере его безвестность имела отношение к самой Англии. Франция, как он ее понимал, была страной крайностей, бешеных мнений, бешеных принципов и долгой памяти. Англия была много спокойней, столь же принципиальной, но менее охочей поднимать шумиху из-за своих принципов; местом, где общее право вызывало больше доверия, чем правительственные постановления; где люди занимались своим делом и не искали случая вмешиваться в чужое; где большие общественные взрывы происходили от времени до времени — взрывы чувств, которые могли бы даже перейти в насилие и несправедливости, но которые скоро изглаживались из памяти и редко встраивались в историю страны. Ну, случилось, а теперь давайте забудем и продолжим жить как жили прежде — такова английская традиция. Что-то было плохо, что-то было сломано, но теперь исправлено, так что сделаем вид, что ничего особенно плохого не было с самого начала. Дело Идалджи не возникло бы, если бы существовал апелляционный суд? Прекрасно, в таком случае оправдайте Идалджи, учредите апелляционный суд до истечения года — и что еще останется сказать? Это была Англия, и Джордж мог понять точку зрения Англии, потому что Джордж сам был англичанином.