Лисица на чердаке (Хьюз) - страница 40

— А для истории, в ее семимильных сапогах, всего один шаг, — сказал Джереми. — Одно глиссе, в сущности… Гегель! Бр-р-р! Затем Фихте! Трейчке! Савиньи! Уф!

Огастин не спросил его, зачем он тратит время на чтение всех этих давно забытых немецких метафизиков, понимая, что, возможно, он этого и не делает. В молчании они снова наполнили бокалы.

— Политики! — сказал Джереми. — Они полностью отождествляют свои личные интересы с интересами страны. — Довольный своим изречением, он позволил легкой, сардонической усмешке пробежать по его губам. — Наши несгибаемые Гилберты — они столь незапятнанно чисты, столь далеки от фаворитизма, что принесут в жертву друга с такой же легкостью, как и врага… если на карту будет поставлена их карьера. Мне жаль Мэри!



В Оксфорде (этой обители юных душ, горящих чистым белым пламенем) все были согласны с тем, что только примитивный ум может стремиться к власти или даже принять ее, если она будет ему навязана. Под «задатками вождя», сказал однажды Дуглас Мосс, всегда скрывается Untermensch[3]. «Честолюбие — главный недуг убогого ума». Ну и так далее. Если даже Огастин сам не пользовался такого рода словарем, то это были именно те суждения, которые находили горячий отклик в его душе. В глазах Огастина даже самые честные государственные деятели и политики были в лучшем случае чем-то вроде коммунальных чернорабочих — вроде, к примеру сказать, ассенизаторов, исполняющих ту мерзкую работу, от которой приличные люди могут быть благодаря им избавлены. И пока система государственного управления не испортится и не начнет смердеть, рядовой гражданин вообще не обязан помнить о ее существовании…

А Гилберт был членом парламента! Огастину глубоко претило то, что его сестра так унизила себя этим браком с представителем презренной касты «ассенизаторов». И теперь с естественной неотвратимостью у нее самой начали появляться такие же, как у них, мысли.



— Мне жаль Мэри! — повторил Джереми. Затем его внезапно осенила утешительная мысль. — А быть может, это просто признак приближающейся старости? — милосердно предположил он. — Сколько, кстати сказать, ей лет?

Огастин вынужден был признаться, что его сестре уже стукнуло двадцать шесть, и Джереми удрученно покачал головой. В конце концов — для обоих молодых людей это было совершенно очевидно — ни один интеллект не может не утратить своей остроты после двадцати четырех — двадцати пяти лет.

— Eheu fugaces…[4] — со вздохом произнес двадцатидвухлетний Джереми. — Пододвинь-ка мне, графин, старина.

На некоторое время воцарилось молчание.