— В пустом доме может быть так же одиноко, как и в переполненном отеле, — произнес он наконец. — Беда в том, что он менее безлик.
Он приостановился, и на миг мне показалось, что он заговорит о Мэндерли, но что-то удержало его, какой-то страх, который поднялся на поверхность из глубин подсознания и оказался сильней его: вспышка огонька и вспышка доверия погасли одновременно.
— Значит, у сердечного друга отдых? — проговорил он снова спокойно, возвращаясь к прежнему легкому товарищескому тону. — На что же он намерен его употребить?
Я подумала о мощенной булыжником крохотной площади в Монако и доме с узким окном. Часам к трем я смогу быть там с альбомом и карандашами, это я ему и сказала, немного конфузясь, как все бесталанные люди, приверженные своему увлечению.
— Я отвезу вас туда на машине, — сказал он и не стал слушать моих протестов.
Я вспомнила слова миссис Ван-Хоппер о том, что я слишком выставляюсь, и испугалась, как бы он не принял мои слова о Монако за хитрость, попытку добиться, чтобы он меня подвез. Сама бы она именно так и поступила, а я не хотела, чтобы он равнял меня с ней…
Наш совместный ленч уже поднял меня в глазах прислуги: когда мы вставали из-за стола, низенький метрдотель бросился отодвигать мне стул. Он поклонился с улыбкой — какая разница с его обычным равнодушным видом! — поднял мой упавший платок и выразил надежду, что «мадемуазель понравился ленч». Даже мальчик-слуга у двухстворчатых дверей взглянул на меня с почтением. Мой спутник, естественно, принимал все как должное, он не знал о вчерашнем холодном языке. Эта перемена погрузила меня в уныние, заставила презирать самое себя. Я вспомнила отца, его насмешки над пустым снобизмом.
— О чем вы думаете? — мы шли по коридору к гостиной, и, взглянув на него, я увидела, что его глаза прикованы ко мне с любопытством. — Вы чем-нибудь недовольны? — спросил он.
Знаки внимания, оказанные метрдотелем, направили мои мысли по новому руслу, и за кофе я рассказала ему о Блэз, француженке-портнихе. Она была очень рада, когда миссис Ван-Хоппер заказала ей три летних платья, и, провожая ее потом к лифту, я представляла, как она шьет их в своей крошечной мастерской позади душного магазинчика, а на диване лежит умирающий от чахотки сын. Я видела, как, щуря усталые глаза, она вдевает нитку в иголку, видела пол, усеянный обрезками ткани.
— Так что же? — спросил он, улыбаясь. — Ваша картина оказалась неверна?
— Не знаю, — ответила я. И рассказала, как, пока я вызывала лифт, она порылась в сумочке и вынула оттуда бумажку в сто франков. «Вот ваши комиссионные, — шепнула она фамильярным, неприятным тоном, — за то, что вы привели свою хозяйку ко мне в магазин». Когда я, сгорая от стыда, отказалась, портниха хмуро пожала плечами. «Как хотите, — сказала она, — но, уверяю вас, здесь так принято. Может быть, вы предпочтете получить платье? Зайдите как-нибудь ко мне без мадам, я подберу что-нибудь подходящее и не возьму с вас ни су». Не знаю почему, но меня при этом охватило то же тошнотворное гнетущее чувство, какое я испытала в детстве, переворачивая страницы книги, которую мне было не велено трогать. Образ чахоточного сына портнихи потускнел, и вместо него я увидела, как я, будь я другая, с понимающей улыбкой прячу в карман грязную бумажку, и, возможно, сегодня, в свои свободные часы, направляюсь украдкой в магазин Блэз, чтобы выйти оттуда с платьем, за которое я ничего не заплатила.