Остромов, или Ученик чародея (Быков) - страница 445

Этот третий эон, однако, не имел отношения к будущему и вообще ко времени. В нем обитали сущности, родившиеся случайно, а то и беззаконно. Ничем в мире они не были детерминированы, ни с чем не гармонировали, ничего полезного не делали, но в них-то и заключался единственный смысл всего — они были цветком на стебле мира, главным его оправданием. В Эейе царила беспрерывная истерика: все были слишком тонки. Там обитали эмоции самого тонкого и редкого свойства: умиление, прощение, беспокойство матерей, самоотверженность и преодоленная трусость отцов, упорство бессмысленного, но увлекательного труда, радость отвергнутого влюбленного, издали следящего за незаслуженным счастьем жестокой красавицы… Все здесь было настолько нежизнеспособно, что, если бы не тепличная атмосфера, давно бы истребилось. Но только возносясь в этот мир, где никто не был счастлив, Даня чувствовал себя на месте: о шрустре он боялся и думать, хотя долг познания время от времени заносил его туда, — а в эолике был безнадежным чужаком. В Эейе все плакали. Меньше всего это было похоже на рай. Все были учтивы. Даня боялся там обозначить свое присутствие, чтобы не уязвить их всех лишний раз.

В эонических странствиях, как он сам называл это, ему встретилось множество душ — он воочию видел почти всех любимцев, — но важной особенностью эонического зрения было то, что из тонких сфер земное виделось не менее отчетливо, только иначе. Он научился видеть намерения, опасения и попытки. В Ленинграде не было ничего особенно интересного — только усиливался слегка дух насилия и дознания, но трудно было найти в России эпоху, когда бы он не пульсировал, то затухая, то разгораясь, — но была одна точка, душа, страстно пытавшаяся взлететь. Выглядело это, как будто кто-то с той стороны стучался в стену, или как если бы мы находились за простыней, шторой, а с той стороны в эту штору постукивал клювик. Штора оставалась непроницаемой, но жалкие, точечные усилия с той стороны продолжались, и Даня захотел узнать, кто это.

4

Это был Левыкин.

Даня решил явиться к нему прямо из левитации, чтобы он понял. Левыкин никогда не верил в его способности, ревновал учителя ко всем и особенно к Дане, чувствуя в нем настоящее обожание, и не верил, что из обожания что-то может получиться. Сам он записывал каждое слово Остромова и бесконечно упражнялся. Даня соткался перед ним на крыше, где Левыкин в полном одиночестве практиковал левитацию. Даня смотрел на эти попытки с тоской и состраданием. Нельзя было сказать, что именно Левыкин делает не так. Не так было все. Можно заставить человека — да хоть бы и лошадь, — в известном порядке нажимать клавиши и даже запомнить их расположение, но он — да хоть бы и она — никогда не сыграет «Итальянский концерт». Ужаснее всего, что Левыкин это понимал, хотя ему и казалось иногда, что он на миллиметр приподнимается. В действительности он подпрыгивал на тощем афедроне, как ребенок, просящий конфету. Пожалуйста! Ну пожааалуйста! Но конфету, сынок, просто так не дают. Напрасна и оскорбительна мысль, что конфету можно заслужить или выпросить. Конфета у тебя или есть, или нет.