Мама держит руку на руке Нади. Голова Нади напряженно запрокинута. И лицо мамы напрягается, как от боли, когда телегу встряхивает.
Подводы сворачивают к санчасти. Толя понимает, что ему, переполненному счастьем, надо стоять в сторонке. И лучше пока не лезть матери на глаза со своей винтовкой. Пошел к землянке. Повесил карабин рядом с уродливо длинной «француженкой» Зарубина. Ходил по лагерю, стоял, слушал и все время помнил: ближе он или дальше от того места, где его винтовка. Не выдержал, вернулся к землянке. Алексей уже здесь. О лишней винтовке ни слова.
– И без тебя достал, – сказал младший.
– Что достал?
Это уже нарочно не понимает.
– Винтовку, вот что.
– Ну и ладно.
Нет, посмотрите вы на него! Считает, что всегда так и должно было оставаться. Толя вынес из землянки карабин, сел на тачанку, которая без станкача снова стала простой крестьянской телегой, и стал чистить оружие. Брат вдруг подошел, взял карабин и, повертев небрежно, как полено, сказал:
– Прижмут немцы – закричишь: «Мама!»
И улыбнулся примирительно. А что ему теперь остается?
Молокович полез на нары, случайно потянул за ремень гармошку. Слабый скрип ее услышали сразу все, кто был в землянке.
– Да, брат, говорил, сыграем, как вернемся, – сказал Зарубин. Это про Пархимчика. Он тоже лежит возле штаба на земле, сразу отдалившийся от всех и сразу ближе всем сделавшись. Так и не заговорил с ним ни разу Толя, когда можно было.
– Помню, как он прибился к нам, – говорит Коренной. – В кармане – кусок школьной карты. Когда уходил с армией, забежал в свою школу. Отрезал карту по Днепр – дальше, мол, фронт не пойдет. Добрался до Днепра, а потом пришлось – назад.
– Карты не хватило, – не удержался и тут веселый Головченя. Но понял, видимо, что не то и не так сказал. Без обычного стука, осторожно спустил рукоятку вычищенного пулемета.
Мама лишь вечером забежала во взвод. Узнав об удаче своего младшего, только и сказала:
– Ну что ж, хорошо.
– Пристал он ко мне, – оправдывается Круглик.
Улыбка пробилась на измученно-бледном лице матери.
– Ты же и стрелять, наверно, не умеешь, малеча, – говорит она.
Толя немного опасался этой первой встречи с матерью. Но, кажется, можно вздохнуть с облегчением. А ведь все проще, чем думалось. И зачем было столько мучить человека?
– Как Надя? – спросил Разванюша. Спросил тихо. Ремни, пряжки, лихие усики – все, чем так заметен Разванюша, выглядит лишним на нем.
– Очень плохо, – сказала мать, – в живот ее, бедную. Никак не опомнюсь. Зачем ей надо было ползти? Лежали мы на опушке, увидела меня и ползет. «Надя, стреляют же». А она смеется. Прижалась к ногам: «Ой, боюсь без вас, Анна Михайловна». Потом снова: «Ой!» И белеет, белеет.