Кузовкина в белой кофточке-размахайке с кружавчиками и желтых штанишках, поверх которых вывалилось брюшко на три жировые складки, читала, как ни странно, "Облако в штанах", то есть о самой себе (да еще, пожалуй, о Пухове), совершенно об этом не подозревая. Птицын усмехнулся бесконечному жизненному абсурду, который почему-то мало кто замечает.
Перед собственным выступлением Птицын вдруг заволновался, так что почти совсем перестал воспринимать внешние впечатления: девочки-отличницы выкрикивали что-то лирическое.
Птицын вышел на сцену, вернее на место возле кафедры, задвинутой теперь в глубь аудитории, окинул взглядом зал, уходящий вверх полукруглыми рядами, заполненными людьми. Как всегда на публике, его зрение в первый момент заволокло: он смутно различал безликую и застывшую в ожидании массу. Далеко-далеко, почти на самом верху, Птицын узнал Верстовскую, рядом с Лутошкиной. Неожиданно для себя Птицын произнес:
- Борис Пастернак "Разрыв"...
О ангел залгавшийся, сразу бы, сразу б,
И я б опоил тебя чистой печалью!
Но так - я не смею, но так - зуб за зуб!
О скорбь, зараженная ложью вначале,
О горе, о горе в проказе!
О ангел залгавшийся, - нет, не смертельно
Страданье, что сердце, что сердце в экземе!
Но что же ты душу болезнью нательной
Даришь на прощанье? Зачем же бесцельно
Целуешь, как капли дождя, и как время,
Смеясь, убиваешь, за всех, перед всеми!
Верстовская прекратила болтать. Но головы так и не подняла. Глаза ее были опущены, и, кажется, она жевала жвачку. Арсению безумно захотелось пробить эту непроницаемую стену безразличия, тупости и пошлого благополучия. Через "головы поэтов и правительств", через кочаны и тыквы этих пустоголовых студентов вбить ей в мозг, как ржавый гвоздь, ей, единственной в мире, свою любовь.
- Еще одно стихотворение Пастернака. "Марбург".
Я вздрагивал. Я загорался и гас.
Я трясся, я сделал сейчас предложенье, -
Но поздно, я сдрейфил, и вот мне - отказ,
Как жаль ее слез! Я святого блаженней...
Птицын физически почувствовал, как тяжелые сваи слов вбиваются в пространство, и оцепеневшая аудитория как будто что-то начинает понимать. По залу проходит чуть-чуть заметное оживление, вроде тихого сквознячка. Веселое любопытство, злорадное предвкушение чего-то скандального. Дарья Шмабель, сидевшая поблизости и хорошо видная Птицыну, наклоняется к Люсе Паншевой и что-то тихо шепчет со значительной физиономией. Потом обе вертят головами в разные стороны, ища кого-то глазами.
В тот день всю тебя, от гребенок до ног,
Как трагик в провинции драму Шекспирову,
Носил я с собою и знал назубок,