«Апогей дьявольской бессмыслицы», — говорил Штернберг об этом решении, не скрывая того, что считает свой крохотный подотдел полноправным наследником бюро Хельвига. Но Штернберг был слишком молод для того, чтобы возглавить проект уровня «Штральканоне». И тогда он взялся за создание собственного проекта. Ему не давала покоя мысль о британских близнецах-агентах (одного из которых арестовали в августе прошлого года на мюнхенском вокзале) — о людях, мгновенно передающих друг другу информацию из любой части света.
Время было не самым удачным для новых начинаний. В обход обтекаемых заголовков газет и бравурных радиоречей ползли разговоры о невиданных потерях под Сталинградом, который ещё несколько месяцев назад должен был пасть, но имя этого злополучного города упорно возникало вновь и вновь, выплывая из тумана слухов подобно кораблю-призраку, чьё появление, как известно, не сулит удач. Приход нового года ознаменовался расстрелом нескольких астрологов — не из «Аненэрбе», — опрометчиво пообещавших немецким войскам скорую победу, зато был выпущен из-под домашнего ареста начальник подотдела оккультной прогностики, ещё в конце лета предупреждавший об очень тяжёлой фронтовой зиме.
Тем не менее Штернберг был уверен, что его проект будет одобрен. Он ещё раз просмотрел бумаги. Сегодня он представит проект самому рейхсфюреру.
Мюнхен
Январь — февраль 1943 года
Позже Штернбергу казалось, что всё в те дни предвещало нечто значительное. Впрочем, работа шла как обычно. Он был одержим идеей телепатической передачи разведданных и искал способ пробудить скрытые сверхчувственные способности обычных людей. Его не ограничивали в средствах, что вызывало зависть не только работников других подразделений «Аненэрбе», но и коллег из оккультного отдела, никогда, собственно, не страдавших от материальных затруднений. Но Штернберг пока не желал этого замечать. Склизкая темнота человеческих мыслей была привычной и единственно возможной атмосферой. Настоящая жизнь проходила не в этой мгле, а в золотистой дымке на горизонтах нескончаемого внутреннего поиска, там, где проступали очертания чего-то удивительного и необыкновенного.
Это было состояние того непрерывного внутреннего подъёма, той стеклянно-дрожащей чистоты восприятия, когда всякий случайный предмет, на который падал рассеянный взгляд, представал с мучающей глаз бессмертной отчётливостью, словно бы перед тем, как запечатлеться в вечности, явив через себя суть всех вещей. В такие минуты чудилось, что душа добирается до высшей своей октавы и звенит там, требуя нового, более высокого, невообразимого регистра, какого-то четвёртого измерения. Все краски вокруг были как никогда насыщены полутонами, и все звуки казались как никогда объёмными, дробными, многоплановыми. Сидя в своём кабинете за столом, заставленным старыми книгами, с веером выписок под правой рукой, Штернберг слышал, как в соседнем помещении, за толстыми стенами, легко ходят, деликатно опускаются на едва заскрипевший стул, глухо хлопают дверцей тумбочки, — и всё это сквозь грохот и гомон рабочих, прямо под окном разбирающих брусчатку; слышал цокот дамских каблучков в арке через дорогу — который нисколько не заглушался остервенелым рёвом проехавшего грузовика, битком набитого запакованным в серое сукно человеческим грузом, в унисон думающим о тепле и о пиве, — и это он слышал тоже, уже, правда, другим слухом, тоже обострившимся до предела. И где-то высоко над всем миром, оставшимся в холодной глубине, мысль скользила, как конькобежец по льду.