Штернберг пятится к стене на месте двери.
В полумраке повсюду блестят женские глаза. Тусклый бессмысленный блеск. Ланге с бульканьем присасывается к бутылке, двигая щетинистым кадыком, и, допив, поясняет: «Вылущивание суставов. Наша арийская медицина творит чудеса…» Полутьма начинает густо шевелиться: прятавшиеся до сих пор существа, помогая друг другу, выползают из углов. «Не надо…» — беззвучно умоляет Штернберг. Существа тупо глядят на него подведёнными глазами, пялятся чёрными сосками огромных грудей. У кого-то из существ нет рук, совсем, вместо них округло отливают желтизной изгибы плеч, плавно переходящих в туловище. У кого-то нет ног, вовсе — ничего нет ниже тёмного лохматого треугольника, и они кое-как переваливаются на руках. Некоторые вообще лишены всякого намёка на конечности, и это страшнее всего, они просто лежат, как туго набитые мешки, и, приподняв голову, смотрят. Ланге остервенело ввинчивает штопор в пробку длинногорлой бутылки. «Кстати, ваша сумка, оберштурмбанфюрер». — «Что?..» — «Ваша сумка…» Штернберг почти против воли открывает сумку. Пальцы нащупывают внутри тонкое запястье с выпирающей косточкой. Он извлекает из сумки то, что там лежит. Отрубленную по локоть детскую — нет, женскую — девичью руку с вытатуированным номером у запястья. Совсем тёплую, чуть влажную руку. Эта рука вдруг осторожно берётся за его большой палец, и он отшвыривает её прочь с брезгливым ужасом. А калеки сползаются со всех сторон, лезут под ноги, тянутся конечностями. «Пустите… Отстаньте!.. Уйдите! Выпустите меня отсюда!!!» — дико выкрикивает Штернберг, отбиваясь. И тут дюжина жёлтых женских рук вцепляется в портупею, в ремень, в галифе, и Штернберг вопит, падая, барахтаясь в тошной студенистой мерзости изуродованных голых тел, отбивается и вопит, нечеловечески вопит, и надрывный его крик вдребезги раскалывает кошмар, вонзившись в чёрные небеса сновидения, прокатившись скрежещущим эхом и рассыпавшись кровавыми перьями в полуобморок пробуждения.
Адлериггайн
24 октября 1944 года (ночь)
Крик заглох в ватной темноте уснувшей комнаты. Штернберг отнял ладони от мокрого лица, прислушиваясь к чьему-то слабому постаныванию, и не сразу сообразил, что этот хриплый скулёж вырывается из его собственного пересохшего горла. Он в изнеможении забросил руки за голову, глубоко, с наслаждением дыша. Что за мерзость, Господи… Как же надоело.
Дверь деликатно приотворилась, по полу через всю комнату протянулась тропа тусклого света.
— Шеф, — вполголоса позвал Франц, — с вами всё в порядке?
— Иди, — Штернберг вяло махнул рукой. — Иди спи.