Кто слово верное рубанул, так это олонецкий богатырь Микола Клюев, тоже замалчиваемый в писаниях разных там властителей дум, теоретиков и практиков литературного рынка. Я уж не говорю о выделке его пёстрых словес, об иконописных метафорах, то есть о стиле, но лишь о слове правды, которое он произнёс вопреки инстинкту осторожности. Любой моллюск, не исключая членов Союза писателей, этим инстинктом обладает и руководствуется, называя его умом, а то и стратегией выживания. Но вот у Мандельштама вырвалось это слово – «казнь, а читается правильно – песнь», вот и Ахматова произнесла и упрятала его в рыдания «Реквиема». И Клюев не смог умолчать, выразил ту же горестную суть в «Деревне», в «Погорельщине», в других инвективах происходившему.
Судьба их была плачевна и поучительна для подрастающих литераторов, присевших от страха наподобие трёх обезьянок «не вижу, не слышу, молчу». Деревня даже для очеркистов оставалась быть минным полем, куда редко кто забредал из художественной литературы. Солженицын эту тему лишь задел, как плечом – колокольное било, и грохнула, зазвенела. После его «Матрёны» появилось целое направление «деревенщиков». Но чем правдивей раздавались звуки, тем они более заглушались и задребезжали в конце концов полуправдами и недоговорённостями. А деревня (уже колхозная) мёрла, либо же разбегалась. Парни в охотку шли на военную службу, лишь бы вскочить потом на подножку городского трамвая, и – на любые барачные выселки!
Поэзия вообще залегла на этот счёт по-пластунски. Правда, ходили на цыпочках редкие и осторожные слухи. Я слышал от одного литературного враля и всеведа, что у Горбовского-де написана и крепко схоронена где-то поэма «Мёртвая деревня». Сам Глеб этот слух не поддерживал, но и не открещивался, и всё же поэма эта, кажется, в тексте так и не появилась, лишь в упоминаниях. Ну, на нет и суда нет. Разве что перстом упереться себе в грудную кость и спросить: «А сам-то ты что?» И ответить: «Ну пытался, дюжину стихов сдюжил. А дальше – графоманского зуда, столь полезного на больших разворотах темы, у меня не хватило». И переводить количество в качество («килькисть в какисть», по формулировке Б. Зеликсона) меня за письмом утомляло. Не рядиться ж в посконное, имея лишь наблюдательный опыт!
* * *
Был у меня, впрочем, ещё один интерес к деревне – можно сказать, домашний, или близкий к тому. Это – наша няня Феничка, родом из деревни Тырышкино Архангельской области, чьё необычное появление у нас на Таврической улице я описал в первой книге этих воспоминаний. Но и сейчас её образ является мне в облаке питательных запахов: распаренного укропа при засолке огурцов, варёного сельдерея в супе или жареного лука в глазунье – даром ли мой кубометр примыкал к её полновластным кухонным владениям? Архангелогородская, а точней – кенозерская речь её, как шинкованная капуста – солью, была пересыпана афоризмами на деревенский лад и другими забавными глупостями, иногда в форме полурифмованных нескладушек. Если бы собрать всё в книгу, можно было б назвать её по жанровой принадлежности «Книга тырышек». Том первый, том второй, издание второе и дополненное, – я уверен, что «тырышки» свои она сочиняла сама на ходу.