Ранее Швейк был помянут в печально знаменитом фельетоне «Окололитературный трутень» в качестве «окружения Бродского» – впрочем, лишь в придаточном предложении: «физиономию которого не раз можно было обозревать на сатирических плакатах», а также в скобках. Тот, кого он «окружал», всё-таки выразился о случившемся:
Здесь жил Швейгольц, зарезавший свою
любовницу – из чистой показухи.
Он произнёс: «Теперь она в раю».
Тогда о нём курсировали слухи,
что сам он находился на краю
безумия. Враньё! Я восстаю.
Он был позёр...
Конечно, – не «Баллада Редингской тюрьмы», но хоть какая-то память... Швейгольца знали многие, но забыли быстро. Однако, не все. Славинский, упомянутый в том же фельетонном «окружении», переписывался с ним и изредка мне сообщал:
– Швейк-то – в поряде. Устроился прорабом на лесопилке. Зэки его уважают: «мужик в законе».
– Что это значит? Я знаю – «вор в законе», a это?
– Ну, значит «правильный мужик», справедливый.
О его освобождении из лагеря мне сказал кто-то другой, не Славинский (тот по иронии судьбы сам оказался тогда в заключении), и я предпочёл бы не видеться со Швейгольцем даже случайно, хотя и знал, что где-нибудь мы непременно пересечёмся. Это в Москве можно жизнь прожить и кого-то из однажды знакомых потом уж не встретить, вращаясь в разных компаниях; в Питере же – не так.
Однажды мать попросила меня помочь ей: она совсем изнервничалась с моим младшим братом. Костя, крупный голубоглазый блондин, был любимцем всей семьи: и родителей, и Фенечки (для которой он был как свой), да и мне с ним бывало занятно поговорить и перед «младшеньким» порисоваться. Его отец, а мой отчим, души в нём не чаял, пустил его после школы по стезе приборостроения, запихнул в институт Бонч-Бруевича, а дальше уже предполагалось ему шагать след в след по отцовским стопам. Но в этом целостном замысле возникла трещина: Константин всерьёз увлёкся художеством, и я его зауважал, увидев в нём способности, стал показывать свои стихи, делился тем, что успел узнать сам. Отчим старался отвадить меня, оградить от «дурного влияния» своего сына, и это противостояние закончилось плохо: Костя заболел. Домашние, естественно, обвинили меня. Он действительно бредил отрывками из моих поэм, в частности «Диалогами Фауста», видел во мне повелителя таинственных сил, искал и ловил повсюду знаки потустороннего мира. Психиатр затребовал мои тексты для исследования, пришлось дать безо всякой гарантии, что изучать их будут только в научных целях. Как бы то ни было, врач заключил, что они могли спровоцировать обострение, стать предлогом, но никак не причиной болезни. Это уменьшало, но не снимало чувства вины не вины, но всё же моей причастности к этой беде, а во-вторых, тяжёлого изумления, вроде стояния с раззявленным ртом и растопыренными руками перед вовсе не доброй или, лучше сказать, вне-доброй силой своих же словес, действовавших за пределами авторской воли.