А Жора, присмотревшись ко мне, вдруг спросил:
– Вы тот самый Бобышев?
Сразу же поняв, что значит «тот самый», я не переспрашивая, подтвердил.
– И что вы делаете в этой богадельне? – резанул он меня правдой-маткой.
– То же, что и вы.
– Ну я, бывает, снимаю олимпийских чемпионов, народных артистов, космонавтов...
– Да, тех, кто мелет ещё большую белиберду, чем этот! А у нас всё-таки формулы, факты, наука.
– Ладно, не будем спорить. Я бы вам тоже хотел показать что-нибудь своё.
«Тоже» значит, что он меня уже читал в самиздате, где же ещё? Ну, разве в «Молодом Ленинграде» или «Дне поэзии». А ещё, может быть, что-нибудь обкорнанное – в «Юности». Жаль, что так задерживается большая подборка в «Авроре»! То была очередная пора моих литературных иллюзий и ожиданий...
Очередная, каких я видел немало, клетушка в коммуналке, задвинутый в угол стол с бумажными наслоениями, очередной гений бросает по-лермонтовски в равнодушное лицо человечества свою гордую и горькую обиду... Отзовись, Россия, Русь, ответь хоть как-то на моё презренье к тебе, на мой в бессильном отчаянье брошенный вызов, ну хоть ударь! Ударь же! Ударь! Ну?
А как скажет она «не ударю», так что? Она ведь и Гоголю не ответила.
– Чувства живые, а язык литературен, вторичен.
– Да как вы не понимаете? Сейчас так и надо писать – языком Микеланджело, – горячится Прусов и читает с напором одну из знаменитых стихотворных надписей.
– Его язык – это камень, краски, а не переводные сонеты, Жора.
– Гений гениален во всём. Что художник нахаркает, то уже искусство.
– Ну, положим... И всё-таки язык перевода для собственных стихов негож, это уже дважды выдохнутый воздух.
– Почитайте тогда мою прозу. Здесь повесть и пьеса.
В обоих сочинениях место действия оказалось – дурдом, герои – пациенты, а в основе явно лежал личный опыт. Погружаться мне в него не захотелось, и я без обсуждения вернул рукописи их владельцу. Дело было в том, что я к тому времени наблюдал и более яркие воплощения в одном лице гениальности и безумия – причём там же, на студии.