Прогулки при полой луне (Юрьев) - страница 16

Помимо того, Иванов дополнительно спешил, так как нехорошо тянуло под ложечкой, поскольку я остался с литовкой Сваюной на едине и последнем полумарше тихой темнеющей лестницы и, следовательно, мог ее трахнуть, приподняв сухую электрическую шубку вместе с клетчатым подолом шерстяного платья и приспустив матовые колготки и жесткие голубые трусики до мелко забрызганных двуугольных сапог, на что Иванов, признаться, рассчитывал сам.

«Какие же эти русские все-таки алкоголики», — думала Сваюна про нас с Ивановым, проходя по пустому кондитерскому отделу фирменного гастронома «Стрела». Думала она по-русски, потому что никакого иного языка еще не знала, а только начала по молдавскому учебнику учить румынский. Ее широкие гладкие брови двигались, сопровождая серые зрачки по застекленным прилавкам — с одного тортика, обсыпанного мягким ореховым крошевом, на другой, обложенный листьями и лепестами из зеленого и розового мерзлого масла. Ее подбородок налезал на рот, где толчками вращался леденец. Тонкое в нежных морщинах горло изредка быстро сглатывало. Она улыбалась, вспоминая, как я положил ей в автобусе руку внутрь шубки на живот, и думала, что я, наверно, ласковый и неловкий, как нежный зверь, хоть и еврей, и что мне можно было бы дать, если бы завтра уже не приезжал Думитру; и что, интересно, ему сказала мамаша-сука; и что надо, пожалуй, оставить одну бутылку на завтра, но уж, конечно же, не портвейна, румыны не пьют портвейн, но, с другой стороны, сам что-нибудь приволочет из своей сраной Плоешти, а ей надо выбрать поскорее между вот этим, обсыпанным, и этим, с розочками, и пускай Иванов сердится сколько хочет, что она взяла только два флакона — они все ж таки не румыны, пить не умеют — нажрутся, пойдут смеяться под дождем, попадутся дружинникам из другого учреждения, мент-гурзо напишет на работу, в лучшем случае отгул за сегодня аннулируют, а ей еще надо постирать, все убрать и помыться, особенно здесь, потому что Думитру приедет и сразу же начнет все время трахаться, и времени уже не будет.

Я медленно шел навстык дождю, пытаясь к нему приспособиться боком, но проворачивался внутри долгополой нейлоновой куртки, присланной из Цюриха добрым доктором Шапиро пленному во Эдоме чаду Израилеву, и глубокий пристежной капюшон заслонял мне глаза. Оставалось идти прямо, но сильно наклоняясь и видя свет фонарей и светофоров разложенно отраженным во взмыленном блестящем асфальте. Однако проклятый капюшон стоял, как ложка, и тяжелая вода понабивалась в мои лобовые волосы и радужными сизыми сгустками заползала в очки. Вообще-то я люблю дождь в городе — он создает на улице тишину, но, с другой стороны, как-то это выходит в результате чересчур мокро. Асфальт подо мной засиял и задымился белой полосой, а над нею, как дерево из белых искр, дрожал дождь. Я приложил лицо к холодной жирной витрине: и как раз из толпы, над которою косо торчали машущие руки с чеками, вытиснулся боком чернобровый мужчин в коленкоровой шляпе. В каждой руке он держал, пропустив темно-зеленые горла меж согнутых пальцев, по две прямоплечие бутылки — на белой наклейке три большие синие семерки, неслыханное везение. Я вздохнул и зашел в магазин. Пока подползала к кассе очередь, тревожно-радостно оглядывающаяся на пустеющие ящики (разоренные гнезда в крупно нарезанной соломе), я, вертя тонкогубый свисток в кармане, думал о том, что жена Иванова — Гаянэ, сокращенно Гайка, а литовка Сваюна — сокращенно Свайка, и как он между ними скачет, бедный, — как какой-то голенастый сложный реверс, похожий на кузнечика; и бывают ли кузнечики брюнетами; но рукава-то и штанины у них точно всегда слишком коротки, и скрепления скрипят и щелкают; а как им не скрипеть и не щелкать, после молдавского розового — по рубль восемьдесят семь, если я только не ошибаюсь, когда сейчас это через одиннадцать лет пишу в позднебарочном замке на окраине сжатого горами длинного немецкого города, а за моим окном ночь — смешанный свет луны и белых фонарей и зачесанное вниз дерево, похожее в грозу на белый беззвучный взрыв.