Прогулки при полой луне (Юрьев) - страница 43

Высокая железная печка трещала. Семь маленьких сердитых евреев сидели на трех кроватях в смолистом пару, протрезвевшие, нахохлившиеся, без штанов. Фима соскреб с себя мокрые джинсы, прицепил их к печке и сказал, указывая пальцем на белые кальсоны в чудную продольную нежно-сиреневую полосочку: «Вот, выдали моему дедушке в одна тысяча тридцать восьмом году, в Казанской пересыльной тюрьме. И до сих пор как новенькие». И сел на кровать. «А Персивер где? — спросил кто-то чуть погодя. — Ты же предпоследним рвал. Персивера — не заметил? — поймали?» — «Он в старых большевиках ночует, — услужливо сказал близнец Геня. — У него там лялька отдыхает. Можно, я у вас за него поночую?» Через два года он бы сказал не лялька, а телка, а еще через два — туловище, а через десять минут мы с восстановившим осанку бая Хмельницким стояли на станции Комарово в надежде на наипоследнюю электричку.

— а в-четвертых, в нижнем баре репинской тургостиницы я встретил мою два года назад одноклассницу со стайкой узколицей зассермановской фарцы. Я кивнул, проходя, фарца засмеялась над моим не личащим прикиду высокомерием. Она сказала своим тягучим, потрескивающим голосом: «Ну вы, не стибайте моего одноклассника». Я отвернулся от ее молодецких плечей, сильных узких бедер с продольными выемками посередине и лисьего лица с маленьким подбородком и широким лбом. Только нос был не лисий. Нос был лосиный. Три года назад я ездил к ней на дачу в Лисий Нос вместе с другой одноклассницей — молчаливой, тонкобровой, милой — и напарным одноклассником-татарином. Другая на следующий год умерла, эта через одиннадцать лет уехала в Америку. Не знаю только, что же сталось с татарином. Вероятнее всего, ничего.

Залаэгерскгский рассказ

В глубоком окне магазина висел на блескучем шнуре глазурованный кувшинчик, а из него наискось торчало павлинье перо, похожее на скелет гигантской селедки с ярко-зелеными глазами. Разинув алые продолговатые пасти, к кувшинному рыльцу прислонились косыми закругленными каблуками длинные-предлинные штиблеты на отлакированных по-блатному пуантах. Перед натюрмортом стоял режиссер в голубой курточке и широкими плоскими ногтями зачесывал за уши серые и желтые волосяные полосы. Его лоб, взятый в квадратные скобки, переходил, экономя на переносице, в худощавый нос, а маленький круглый подбородок и жевательные желваки под скулами шевелили задумчиво и взыскательно пепельной мелкокольчатой бородкой. Дымные джинсовые джинны, мы с ним уже трое суток как раскупорили изнутри пыльную четверть, безграничную нашу родину (которая за три с тех пор истекших года вконец выдохлась и стала наконец истинно безгранична), потом с разлинованных Аэрофлотом небес пролились на нерусскую землю и дожидались теперь в предрождественской сиреневой слякоти послеобеденного открытия магазина. Пахло мусорным зимним солнцем, копченым дымом, перчёным горячим вином. Хищные голуби без стесненья бродили вокруг на грязных высоких лапках и косо глядели на режиссера. Но он не обращал на них никакого внимания, и бедные поклевывали пока черно-крупитчатую дрянь, застрявшую в решетках стока. Стоит мне, кстати, ступить за какую-нибудь границу, как первым долгом я полной подошвой наступаю на собачий высерок — что на посинённую фонариками китайского ресторана вавилонскую пирамидку с бульвара Сен-Жермен, что на парочку темно-желтых обоеконечноза