Прогулки при полой луне (Юрьев) - страница 8

Циця растер лист маленькими железными пальцами и осыпал его пламенеющий прах на мостовую. «Вот ты мне лучше скажи, — и он пережевнул желваки в твердых щечках, — чем отличается гондон от чуингама?» И коварно не давши нам с поэтессой Буратынской поразмыслить, торжественно объявил: «Чуингам — это резинка жевательная, а гондон — желательная!» Поскольку Циця произносил «в» и «л» совершенно одинаково, максима эта востребовала вторичного воспроизведения с мученически учётченной артикуляцией и даже написания ключевых слов кирпичным сколком на фасаде.

«Вы заходите, — сказал я, — мне еще надо позвонить».

Они завернули в просевшую подворотню, а я пошел дальше по Халтурина, сжатой в кармане ладонью ощущая жесткое узкое тельце двух копеек. Сойдя одною ногой на проезжую и оглянувшись, как Сева, налево, я увидел нос — один-единственный боковой клычок в старческом рту подворотни. Нос приветственно-искренне засмеялся. Я погрозился кулаком с двумя копейками и побежал наискосок через улицу — к зеленой будочке.

Салон в подлестничной квартире, съемной от загульного дворника, держали Михаил Гекторович Экторович, лицо, известное в городе (так он сам при церемониальном знакомстве аттестовался), и две его юные подружки по лимиту, — сейчас их звали Люся и Люся. Кроме Люси и Люси присутствовали также Ляля, Лиля, Неля, Леля и Губаша — рослые девушки в свободных платьях. Задушевный курчавый чукча, подкачивая себе в противотакт древнеримской сандалеткой и отворачивая от гитары лицо, сбегающееся со всех сторон к кончику носа, сипло пел песнь Ах как бы мне пробраться в ту самую Марсель. На Марсели я и вошел. Михаил Гекторович, разводя широко руки и тряся перевитой серыми кольцами бородой, восставал мне навстречу с красного пуфика. На его известном в городе лице блестели ласковые глупые глаза. Он сжал мою руку двумя теплыми выпуклыми ладонями, и я уселся в углу, как кузнечик, на пол. Лиля — или нет, кажется, Леля — сунула мне чашку с марсальским, похожим цветом на фурацилин, но пахнущим, как двухдневное палое яблоко. Зажгли свечи. Поэтесса Буратынская, сидя с ногами на подоконнике, принялась задорно читать стихи. Чукча обнял гитару всем своим вогнутым телом и собрал на наклоненном лбу опрокинутую ижицу из плотной загорелой кожи. Но сандалетка его продолжала писать фиту — вот так: Θ.

Утро предложило столь нежные переходы из золотого в сиреневый, столь тонкие из куба в свинец и столь резкие из багрового в угольный, что — после целонощного качания и мигания бесконечно вложенных одна в одну, беспредметно татуированных толстожилистым беломорным дымом, безнадежно покалеченных комнатными углами свечных окружностей — глаза остро зачесались, прорезываясь. Шедший со мною по каналу фольклорный композитор Фердюрин сказал, что у него взныло ухо, и поставил на плечо свою скрипуче охнувшую чернобокую гармошку. У Дома книги уже топтался, дожидаясь открытия, Циця, добронравно свинтивший